№ 10-11
Некод Зингер

БИЛЕТЫ В КАССЕ. Роман


Посвящается Гали-Дане

Книга первая
ПОЕЗД



Исходная точка. Станция "Новосибирск - Главный"
Бирюзового цвета мавзолей вечно живых. Цвета речной волны, с сигаретами "Прибой" на лотке "Союзпечати", а то и с дефицитным табачком "Капитанский". Недаром уменьшенная вокзальная копия - Институт инженеров водного транспорта имени Девятого вала на улице Вождя. Оттуда собираются в дальнее плаванье бессмертные. Они поплывут по окаменевшим от неумолимого времени волнам памяти народной, мимо гипсового под бронзу коренастого Предсовнаркома, нервически комкающего левой рукой неизменную кепку, а правой указующего в прямо противоположном их маршруту направлении, мимо классной дамы, с которой они вежливо здороваются, вернее - нагло раскланиваются; мимо мумии гражданки Шебалиной, у которой сын по нации сибиряк, муж - брутальный обкомовец, а сама она спит в мундире мышиного цвета на кафедре высшей математики; мимо Аллочки в собственном соку, вышедшей замуж за милиционера из другой всемирной истории. О, непобедимый флот свободной Швейцарии, ты покидаешь, ты покинешь фашистский рейх, где энное количество делающих тусклую карьеру олухов уже собралось в классной комнате, и вечно юная Эвглена Анатомьевна продолжает тянуть свою кантилену про желудочно-кишечный тракт, от которой не скисают, а окисливаются, и далее по окружности, замыкая паству свою в кольцо, долдонят многочисленные полупроводники слова живаго каждый о своем - Сулима, Химоза, баба Тася, Иван Иваныч Пальцев с экономической газетой, исторички, возвышающие голоса, но забиваемые выразительно интонирующими англичанками, физически культурный Олег Сергеич со свистком и насквозь промасленный трудовик Чернозипунников. Прощайте! Мимо тянутся серенькие пейзажи неангажированной сельской местности, туда - к Барышевскому переезду. "Ваши билетики!" "У меня во - абонент". "Прощевайте, братцы!" Об этом даже поется в песне, что, дескать, "как провожают пароходы, совсем не так, как поезда". Э, што там говорить...
Они сражались за Родину
Вокзал "Новосибирск - Главный" раскалился и гудел, как огромный котел на пионерском костре. Бесчисленные красные транспаранты с истинным энтузиазмом лизали здание жадными языками, зазывно хлюпая на морозном ветру: "Эх, картошка объеденье, денье, денье!" Батальон выстроился на перроне вдоль состава и замер в ожидании неминуемых речей. Коротышка с большими скорбными глазами бегал от головного вагона до замыкающего и обратно, пытаясь что-то утрясти. Его непривычные к тяжелым сапогам ножки разъезжались на несколотом льду отечества, а черный портфель-дипломат выскальзывал из-под мышки шинели № 5.
- Суетится, паскуда, - мрачно заметил рядовой Кунцман, в который уже раз поправляя сползающую на нос ушанку.
Духовой оркестр, зафрахтованный на Заельцовском кладбище, вяло прокрякал какие-то позывные, напоминающие популярную в кабаках песню "Остановите музыку". Комбат Курицкий снял покрытые толстым слоем инея очки и прохрипел:
- Слово предоставляется политруку первого еврейского батальона, товарищу Шацу Гэ Эм.
Коротышка с дипломатом окинул шеренгу изумленным взглядом и неожиданно звучным канторским голосом запел:
- Товарищи! Товарищи! В годину суровую, в годину лихую, мы грудью своею отчизну спасем! Мы встанем бесстрашные, мы встанем отважные, на горе агрессору бетонной стеной! Воины первого еврейского батальона имени Дженни Маркс готовы первыми встретить израильских бандитов, товарищи, посягнувших крестовым походом темных сил сионизма и международного империализма на святая святых, товарищи! Сегодня мы, сыновья и дочери братской семьи наших народов...
Он выронил портфель, но уже ни на что не обращая внимания, продолжал распевать, ритмически дергая руками назад и в стороны, словно отбиваясь от ненавистного врага, зашедшего с тыла и мешающего ему взлететь.
- Перед лицом своих братьев и сестер, киргизов и узбеков, отцов и матерей, - пел политрук.
Толпа провожающих вдруг разом, словно сорвалась какая-то пружинка, ударилась в плач. По щекам родителей текли, леденея на бегу, долго сдерживаемые слезы.
- Будьте уверены, сестры и матери, не отдадим ни пяди родной земли, до последней капли крови...
- Какой он, ах какой! Правда ведь? - шептала рядовая Гринфельд, горя и обмирая под толщей обмундирования. - Он такой, такой... правда?
Рядовая Вольпина-младшая готова была удушить ее шнурками от ушанки. "У этой тургеневской сучки роман со всей коммунистической партией, ее ленинским центральным комитетом, а заодно и с пролетариями всех стран лично".
- Нет, не собьют нас с толку провокаторы, продажные твари с вражьих голосов! - выводил свои рулады политрук. - Не с еврейским народом, о нет, воюем мы сейчас - с силами мирового сионизма и неоколониализма, за нашу многонациональную родину. Родина! Мать! Теперь я передаю слово тебе, наша первая учительница - Антонина Федосеевна Ушко!
Вот так, с одной стороны тютуируя, а с другой - испытывая не почтение даже, а детское благоговение, смешанное с первородным испугом, как в песне, переделанной прямо на уроке, мол, ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на диване учительница первая моя, всегда воспринимали они эту полную, много повидавшую и пережившую народную учительницу с простым открытым лицом и ленинским юбилейным значком на лацкане заслуженного драпового салопа.
- Дети мои, - сказала она как-то особенно тепло. - Уже солдаты, а ведете себя хуже октябрят. Слушайте мою команду! Смирно! Молодцы, садитесь! Я хочу сказать, что Гришенька правильно сказал - все у нас равны, включая людей вашей национальности. Разве я какие-нибудь различия в классе делала, разве любимчиков заводила? Ведь нас всех что объединяет? Социализьм, ребятки.
"Наши предки были славяне..." - почему-то вспомнилось рядовому Арановичу, и как переживала бабушка, и как до изнеможения хохотал папа, когда он сообщил об этом, вернувшись с первого урока истории СССР и возбужденно потрясая новеньким учебником. И Аранович устремил невидящий взгляд близорукого салаги в толпу, где страдали его предки.
Большинству новобранцев все происходящее казалось дурным сном, адским розыгрышем райвоенкомата. И к какой это фуге прелюдия, и к какой это песне зачин? Только бы струю не пустить, а то примерзнешь к перрону, господи помилуй. Сережу Родина как обычно дразнили? В класс засовывалась чья-то серьезная башка и произносила: "Родина мать зовет!" А у Фалькенберга отец в Ришон ле-Ционе на диване под пальмою волнуется, телевизор смотрит, ловит каждую новость. Я не то чтобы на фронт, а так, знаете ли, в сторону фронта. А девушки зачем, скажите на милость? Сказано, каждого младенца - в Нил, поскольку от етой нации одни сплошные эманации, и хотя, с одной стороны, теперь не видать им выпускного бала с рок-ансамблем, медленного танго и специально пошитых платьев, но при этом, собственно, и никаких выпускных экзаменов, что очень облегчает жизнь таких двоечников, как Варшавский или Аранович. Говорите, говорите, будьте так добреньки, пока все мы не уснем вечным сном, не впадем в анабиоз, который есть следствие симбиоза наших наций и народностей, пока не занесет нас на станции "Новосибирск - Главный" снегом отчизны этой, которой каждому еврею-оленеводу досталось от рождения больше, чем австралийскому аборигену его песка. Широка-а страна, моя родная. А там, во сне, когда проснешься, словно все только снится, глянешь со стороны, представишь себе, что это - лишь текст, текстец, полный, братцы, реминисценций, литературных реминисценций из различных прочих текстов, которые вам навязывает так называемая мировая культура, из "Бравого солдата Швейка", из "Белой гвардии" господина Белосельского-Белозерского, из его же "Бега", из детского стишка "Вот какой рассеянный", из "Бесприданницы", из Мойхер-Сфорима, из "Беглянки", из "Спи-ик, мемори", из "Спи, моя радость, усни", из "Москвы", из "Петушков"... [далее в рукописи - пять с половиной страниц с перечислением источников, не представляющие художественного интереса] ...из "Ада", из "Ады", из "Аиды", из "Риголетто", где поют певцы и певицы, и даже хором, но об этом потом, поскольку "Ледяная дева" на музыку Грига еще не поставлена, а вот ленивый судьбоносный жест военкома, полковника Гайдукова Сергея Андреича - легкое мановение не руки даже, а вязаной серой перчатки или, как писал в свое время Лермонтов, легкое мание (попробуй в наше-то плюралистическое время напиши "легкое мание", да мы сразу увидим, что ты не всосал свой язык вместе с молоком матери), жест этот и бесстрастное "валяй", брошенное комбату Курицкому, - это так называемая реальность. И значит - сейчас все сдвинется и начнет опять происходить, и Курицкий, только что объявленный комбатом, станет набирать полные легкие холодного, как незнамо какая метафора воздуха, который и носом-то больно втянуть, чтобы, хрипя, выкрикнуть: "Па ваго-нам!"
Еще несколько секунд, пока ничего не происходит, можно слушать ласковую матерщину рабочих, которые возятся с рельсами на соседних путях. А потом все происходит с ужасающей скоростью. Дюжие бугаи из народной дружины запихивают новобранцев в теплушки, а в толпе провожающих все уже голосят, не обращая внимания на соседей:
- Боренька, там в рюкзачке четыре пары шерстяных носков! Смотри, чтоб не сперли!
- Ми-ша-а-а! У нас будет, как его... ребенок!
- Сынок, стагайся никого не газдгажац! Помни гусскую пословицу - неча на зейкало пенять, коли гожа кьива!
- Сонечка, детка, если увидишь дядю Хаима...
- Уауауауауауа-а-а!
И поезд, дребезжа, трогается. Значит, они уже поехали.
- Ну вот, - говорит рядовой Зингер, от стартового толчка валясь на чью-то суконную грудь. - Прекрасное начало для романа.

О. п. "Центр"
А если из мелкого скота приношение его в жертву мирную Господу - самца ли, самку ли - неповрежденным да принесет его. Если овцу приносит он в жертву свою, пусть представит ее пред Господа. И возложит руку свою на голову жертвы своей пред шатром собрания с прекрасным видом на Западно-сибирскую студию кинохроники, расположенную в соборе черт знает какого святого, отстроенном отцами города в псевдовизантийском стиле. Боже, Господь Воинств, дай насмотреться на скрещения широких улиц города сего, навеки занесенного каменеющим в полете снегом холодного сибирского утра, в месяце тейвес, в году 1976 от рождения этого выкреста, да будет ему земля таким же вот искусственным пухом, каким украшает сестра Ольга витрины центрального магазина "Синтетика", где отныне и до скончания времен - расширенная, как вены классной дамы, продажа чулочно-носочных изделий. Вдоль этих долгих витрин проходят нестройными рядами все наши девятые классы, отмеченные буквенными символами а, б, в, г и д, - англо-математический, английский, трудовой и два математических, ведомые мудрыми наставниками своими на приписку в Железнодорожный райвоенкомат.
- Вы уже готовы вступить в этот железнодорожный рай? Добровольно? Добровольно! Мы поем тебе хором и сольно. Попасть-то туда нетрудно, а как выбраться? Пароходом, самолетом, вездеходом, минометом? Адресованная другу, песня катится по кругу, неизменно останавливаясь на о.п. "Центр" всего на одну минуту. "Оп-па, подсади-кося, братан! А как слезать-то буешь?" И понеслось.
До чего же справедливо устами Иосифа Кобзона с отсылкой к полковнику, таящему в нацистском окружении библейскую свою фамилию Исаев, спелось у Роберта Рождественского на ворованный у французика какого-то мотив Микаэла Таривердиева, что, мол, после грибных дождей память укрыта такими большими снегами. Так верно спелось, так многонационально, словно бы эти же самые слова написаны Евгением Евтушенкой на музыку хоть Арно Бабаджаняна. Помяни, Господи, незлым тихим словом их всех, сотворивших по недомыслию своему, по рассеянности, а то и с пьяных глаз нашу полупрозрачную реальность, в которой завязли реалисты-математики вместе с гимназистами-англоманами, раздраженно бубнящими себе под нос слова чужой классической любви, за которую им ныне суждено отдуваться, эти эгоцентрические признания: "Люблю здоровый русский холод", мразь! "Люблю шинель красноармейской складки", чтоб ее моль поела. Не могли молчать, понимаете ли, не спалось, не спалось художникам в плену у безвременья. И вот идут бессмертные, загребая снег штатскими своими ногами, по предрассветным улицам мнимореального города, направляясь в большую бревенчатую избу о двух этажах, в коей невесть сколько локтей ширины, не бойтесь, на всех хватит. Здесь тебя встречают, друг, военком и военрук. Дружба тут, земеля, фройндшафт, всегда мы вместе, всегда мы вместе - чувство локтя, всаженного унылому индивидуалисту между ребер. В таких вот двухэтажных срубах находятся все главные институции города бессмертных, хранящие незыблемый уклад пращуров, - собес, санэпидстанция, кожно-венерологический диспансер, он же - стационар, на втором этаже которого, как в гареме, томятся за мутными окнами загадочные существа в цветных халатах, фу, позорницы, говорят бабы, проходя мимо, и плюют на снег, а те улыбаются в окна детишкам из детского сада напротив, открывают форточку и кидают им маленькие стеклянные пузырьки от своих лекарств, дошкольники облизывают пузырьки, машут тетенькам варежками и убегают в другую избу, откуда их кличет тетя Рая - пора делать зарядку. Бессмертные входят в широкие, снаружи крашенные салатной краской, а изнутри обитые черной кожей неведомого ритуального животного двери, двери солидные, двери тугие, и там, внутри их встречают торжественно, церемониально - поздравительными карточками, и уже ведут их в квадратное зало, где сидеть им не одну стражу, где явятся пред ними чередой и лектор по международному положению - агрессивные намерения империалистических держав и Китая, и лектор по гражданской обороне - зоны поражения сибирской язвой, от такого слышу, и худая, иссохшая, как иссоп, послушница в мундире по вопросам самосознания молодого бойца. Притомился я, Буля, айда в сортир курить! - а засекут? - ну, не до смерти. Все это, впрочем, дабы скрасить ожидание проходящих проверку роста, веса, объема груди, слуха, зрения, мускульной силы и степени половозрелости, как сказано - тук ее, весь курдюк, по самый крестец, и весь тук, покрывающий внутренности, и весь тук, который на внутренностях, и обе почки, и тук, который на них, который на стегнах, и перепонку на печени, с почками пусть отделит ее, выстукивая грудные клетки, мобилизованный терапевт самых тучных занесет в отдельный список, а всех прочих, пригодных и без порока - в десант. Впрочем, полковник Гайдуков, посмеиваясь, говорит, что все это - так, одна приписька, словно понарошку, вроде военно-спортивной игры "Зарница", и мой тебе, друг Зингер, совет - живи, учись и не вздумай только ухудшать своего здоровья, рефлексия у тебя в порядке, поздравляю, допризывник, чем в жизни-то интересуешься? зоологией - славно, славно, человек - презабавное животное. А если коза жертва его, пусть представит ее пред Господа. И возложит руку свою на голову ее, и зарежет ее пред шатром собрания, и покропят сыны Аароновы кровью ее жертвенник кругом, с вами всё, Аранович, можете одеваться.
И вот, уже заполдень выходят они на слепящий глаза снег Железнодорожного района, по виадуку через железнодорожные пути, над электричкой, следующей до станции Маслянино через Ездревую, где каждая канава Ездру-книжника помнит, именуясь по-свойски, по-японски, канава такияма, с Красного проспекта на Советскую улицу, на улицу наркома Урицкого, теперь уже дробится и рассыпается толпа бессмертных на группки и кучки. Бессмертные расходятся по домам. Только двое не идут домой, двое ходят кругами.
- Презабавнейшая идея, не сойти мне, коллега, с этого места, любопытнейший сюжет. Господи, это же, как говорил Дюма-пэр, - готовый роман.
Культурно-исторический семинар
- Посеявший бурю, - значительно произнес рядовой Кунцман, - пожнет доннер-веттер. Чем вся эта свистопляска кончится, я не знаю, но скучно не будет.
- Ты на что это намекаешь? - спросил рядовой Файнман, смущенно грызя ноготь.
- На то, что надо помнить уроки истории. Жила-была старая добрая Австро-Венгерская империя, и вот собралась она воевать за свои интернациональные идеалы... одним словом: "на Запад поехал один из них, на Ближний Восток -другой".
Рядовой Вергер демонстративно отвернулся к стене и накрылся шинелью.
- Ну, скажем... предположим на минутку, что ты где-то, может быть, прав, - сказал Файнман. - Но мы-то все - совсем особая статья, мы настолько ассимилированы, что кроме внешности... ты меня понимаешь? При наличии, так сказать, отрицательных факторов, мы начисто лишены положительных.
Рядовой Рафалович подсел поближе.
- А что, - спросил рядовой Ротгауз Файнмана, - ты бы стал стрелять в израильского солдата?
- Из чего? - возмущенно вмешался в дискуссию рядовой Варшавский. - Из пиписьки?
- Ну вот комбату нашему все-таки выдали пистолет, - заметил, свешиваясь с нар, рядовой Клячкин.
- Водяной, - с уверенностью заявил Зингер.
Аранович и оба Левберга подошли поближе к дискутирующим и уселись прямо на рядового Кучера, нечаянно вправив ему позвонок, которым более двух лет безуспешно занимались все доки западносибирской ортопедической школы.
- Вот вы здесь упомянули пипиську, - присоединился к беседе толстенький доктор Рубинштейн. - И заодно, если не ошибаюсь, я слышал что-то об отсутствии положительных факторов. А вот многие ли из вас знакомы с древнейшим гигиеническим законом об обрезании крайней плоти? Вот, например, вы, мой дорогой друг Диамант?
- Что я, что я? Почему опять Диамант, чуть что - Диамант, начинают с Диаманта, продолжают Диамантом, заканчивают Диамантом, - неврастенически-быстро забормотал рядовой Диамант. - Диамант, Диаманта, Диаманту, Диамантом, о Диаманте...
- Так это же только естественно, - попытался успокоить его Зингер. - Диалектика врывается в застойную повседневность. Это раньше убогое, наивное человечество по всякому поводу кидалось к некроманту, хироманту и прочим шарлатанам. Сегодня же и без всякого Гегеля тебе каждый школьник способен прочитать с выражением поучительный стишок о том, что "спиздюрили у нас буржуи Бегина, как мы когда-то Бегина у них"!
- Опять пастишь, боевой товарищ! - ухмыльнулся Кунцман.
- Помяни мое слово, о жрец Клио, - ответствовал Зингер, - лет через двадцать - двадцать пять это наше милое детское развлечение настолько войдет в моду, что глубочайшие мыслители эпохи и их присные вообще перестанут употреблять свои собственные слова, придя к неизбежному выводу о том, что проблема авторства снимается с повестки дня, поскольку язык, являясь и не базисом, и не надстройкой, а средством общения между людьми, представляет собой обобществленную собственность, и даже произнося, например: "хусяпа", "гычить", "турять", "булдырь", "арбан", "згаесь", "голотуха", ты никогда не можешь быть уверенным, что эти меткие выражения уже не оприходованы словарем Даля. Подробнее об этом - у Мушкина-Нарышкина.
- Поэтому лет через двадцать - двадцать пять, - ехидно спросил Кунцман, - ты, Брут, продашь в муках рожденную совместную нашу идею за тридцать новых шекелей какому-нибудь псевдолитературному эмигрантскому журнальчику?
- Ну, во-первых, к тому историческому этапу сионистское общество достигнет такого уровня развития, что деньги за литературные тексты платить не будет никто. А во-вторых, с миром идей дело будет обстоять еще проще, чем с миром слов - их дееспособность будет прямо пропорциональна идиотизму. Апропо, голубчик мой, тленья убежавший, помнишь, как ты мне в том грозном семьдесят шестом полчаса читал по телефону отрывок из книжечки Паустовского "Время больших ожиданий", выдавая сей талантливый текст за свежесочиненную тобой главу нашего романа? Так стоит ли искать аутентичной свежести переживания - вот поистине пaустовский вопрос.
- Так значит - крайняя плоть, - возобновил начатую беседу Рубинштейн. - Древняя мудрость гласит, что всякая крайность вредна. Поэтому Господь повелел на восьмой день после рождения делать младенцам мужского пола обрезание. Если бы наши родители позаботились об этом своевременно, то сегодня все мы были бы не только здоровее, мы были бы, позволю себе заметить, не столь растеряны и сбиты с толку, как наш приятель Файнман.
- Да у него мама русская! - заявил Рафалович.
- Врешь, гадюка! - Файнман кинулся на него с кулаками, но был остановлен Левбергами и Ротгаузом.
- Глядите-ка, - заметил с неподдельным изумлением Клячкин. - Первая в новейшей истории битва за персональное еврейство! Пробуждение национального самосознания в узких массах ассимилированной интеллигенции.
- Она не русская! - задыхаясь в объятиях дюжих доброхотов, протестовал Файнман. - Она украинка! А евреем... евреем надо считать того, кто носит еврейскую фамилию и подвергается преследованиям!
- А еврейская душа? - пораженный этой внезапной мыслью, Ротгауз выпустил Файнмана. - Говорят ведь: "обрезание по сердцу", а? Где это сказано?
- Да-да, - оживился Аранович. - Вечно ты, Костя, лезешь со всякими глупостями и сбиваешь всех с толку! Начали про интересное, так дайте послушать! А вот скажи, Фима, правда, что женщины особенно любят обрезанных?
- С научной точки зрения, - ответил Рубинштейн, - с точки зрения анатомии и физиологии, для такого утверждения нет никаких оснований. Однако существуют и другие параметры. Мне кажется, что женщина, существо трепетное, полное сочувствия, не может не испытать умиления при лицезрении обрезанного члена. Своей трогательной незащищенностью он, скорее всего, вызовет в ней приток нежных, возможно, близких к материнским, эмоций.
- А вас не обучали... ну, то есть... в условиях нашего вагона?
- Нет, нет, не возьмусь! - замахал на него руками доктор. - Вы с ума сошли. Нет, в создавшейся ситуации всё это может носить лишь чисто теоретический характер.
- А хорошо бы вообще было стать теоретически более подкованными, правда, ребята? - глаза Ротгауза вспыхнули энтузиазмом. - Устроить пока что такой подготовительный семинар, поделиться знаниями по разным национальным вопросам. Чтобы не чувствовать себя олухами. Каждый мог бы чем-нибудь оказаться полезен. Язык бы хоть как-то подучили, а? Аидише копф, Шолом-Алейхем, мах бикицер... э-э-э... азохен вей. Где Фалькенберг?
- Оставьте его в покое, - посоветовал Варшавский. - Заснул, буйная головушка, - и слава Богу. Перегорелым одеколоном храпит, хоть нос затыкай.
- Жалко, он мне говорил, что его отец буквам обучал древнееврейским... а я только шэ знаю, оно похоже на наше, то есть...
- Всенародно поддерживаю и одобряю идею Ротгауза, - заявил Зингер. - Начнем нашу конференцию прямо сейчас. Слово для первого доклада предоставляется профессору Кунцману, крупнейшему, если судить по носу, историку нашего времени.
- Ну, доклад как-нибудь в следующий раз, а для поднятия национального духа я предлагаю сыграть в игру "Евреи", - сказал Кунцман.
- Это как же?
- А вот так: знаете игру в города? Норильск - Канберра - Ашхабад - Димона. Так вот, я предлагаю точно так же, по очереди, называть имена великих евреев, обогативших человечество. В результате этого нехитрого упражнения мы достигнем чувства глубокого удовлетворения и законной гордости, а заодно некоторые узнают кое-что новое. Итак, я начинаю: Моисей.
- Ну ты загнул! - возмутился сидящий рядом Рафалович. - Это что же, теперь на "й" придумывать. Это хамство!
- Пускай будет Мойше, - предложил Клячкин. - Это - одно и то же.
- Ну... тогда... тогда - Есенин, - нашелся Рафалович.
- А ты уверен? - недоверчиво спросил Левберг-старший. - А как же его Русь, крестьянские мотивы?
- Знаем мы этих крестьянских поэтов! Фамилия Есенин происходит от имени Еся, нечего мне голову морочить!
- Знаешь, Рафалович, - предложил Кунцман. - Ты лучше посиди спокойно, послушай умных людей. Глядишь - и наберешься ума-разума.
- Ну и пожалуйста! - оскорбился Рафалович. - Посмотрим, кого тебе Левберг придумает.
- Я предлагаю Ездру-книжника, - с достоинством сказал тот.
- А. Ну, это просто! - обрадовался его младший брат. - Ауэрбах.
- А кто такой Ауэрбах? - поинтересовался Аранович.
- Много их было, - уклончиво ответил Левберг-младший. - Физики, химик один - академик, писатель тоже...
- Не очень-то это познавательно. Ну ладно - Хенкин, комик такой замечательный.
- Надсон, - с достоинством сказал Кучер. - Поэт. Друг мой, брат мой... страдающий чем-то. Про него Маяковский еще писал, что он подзатесался.
- Натан, - продолжил Клячкин. - Пророк такой был - Натан.
- Н-ну чего тебе? - раздалось кислое мычание откуда-то сверху. - Какого лешего! Спать н-не дают... Н-натан им потребовался...
И рядовой Фалькенберг свесил с нар свои худые кривые ноги в малиновых носках.
- Браво! - воскликнул Кунцман, отпихивая одну из этих ног от своего носа. - Прокричим "селa" начальнику евреев за его малиновую ласку!
- Сам ты из сельской м-местности! - огрызнулся Фалькенберг. - Какого чойбалсана спать м-мешаете?
- Да успокойся ты, пожалуйста! Просто мы в евреев играем, - объяснил Ротгауз.
- В евреев ик-граете? - выпучился Фалькенберг. - Хорошая игра. Ну ик-как, ессественно у вас получается? Жизнеподобно? А ик-костюмы имеются? Лапсердак, штраймл? М-можно примерить?
- По-моему, мы застряли на букве "эн", - заметил Рубинштейн. - И вообще эта игра долго продолжаться не может, потому что половина еврейских фамилий кончается на "эн": Кунцман, Клячкин, Рубинштейн, Файнман. Лучше уж, раз ты, Натан, проснулся, расскажи нам про еврейские буквы!
- П-пуквы? - переспросил Фалькенберг, сползая с нар в его объятия. - Это как? А, это ты про алеф-бейс. Ну, это очень просто. Только голова трещит, как жопа. Н-налил бы спиртяги какой, что ли!
После того, как доктор, вздыхая, достал из походной аптечки пузырек с настойкой боярышника и Фалькенберг проглотил ароматное зелье, со стоном занюхав его ротгаузовской подмышкой, он обрел достаточную ясность мысли, чтобы поделиться своими знаниями с товарищами.
- Почему называется "алфавит", а? А-а! Потому, что "алеф-бейс", поэл? Это наше, кровное. Знаешь почему? Потому, что алеф и бейс - две первые буквы еврейского алеф-бейса! - и Фалькенберг обвел аудиторию торжествующим взглядом.
- А дальше какие же буквы следуют? - спросил Клячкин.
- А бес его знает! - махнул рукой Натан. - В Израиль приеду - обучат за милую душу. Там, в Израиле, знаешь какие школы по языку? Корову, и ту могут обучить! Мне отец писал - "тюльпан" называются. Надоело мне тут с вами базар-вокзал разводить, я спать хочу! Фимка, подсади!
И светило сравнительной лингвистики полезло на свое законное место в пантеоне еврейских гениев.

Станция "Новосибирск - Южный"
Да какой это, простите, Новосибирск? Это мираж, дамы и господа, фата-моргана. Новосибирск не может быть южным. Все южное, согласно географической леди Анне Денисовне Жадиной, находится на югах, где, оплывая, сил набирая, разомлевшие до профундис от муссонов и пассатов латинофундисты (смеяться, Зингер, я вас попрошу дома) сладко и нежно подвывают: "О, город Гагра, жемчужина у моря!" Жгучие, как аджика, пригоревшие на солнце дэвушки потягивают приторное винцо "Южная ночь", бросая многообещающие взгляды на только что сползших с пыльного поезда белесых и тестявых холостяков, явившихся для прохождения летнего отдыха. Не проморгай, Фатьма! Потный под манишкой, фатоватый курортный фотограф предлагает свои услуги в свете близкого сочетания браком. А вот па дэшевке для малядых - фата маргынальная, называеца "паранджан"!
Впрочем, архитектура станции тяготеет к бахчисарайскому дворцу, хоть и не дотягивает, то есть, конечно, с точки зрения сарая, - стопроцентное попадание, а в сезон тут же, на мостках, ровно в баньке на полке разомлевший дедуня с арбузами, сибирский сорт бахчевых культур, арбузик махонький, кисло-сладенький, отборный, что твой огурчик! Бессмертные смотрят в окошко и диву даются - этот город им незнаком.
Как скоро! Иные перелетные птички, чтобы попасть на свой вожделенный юг, выбиваются из сил, преодолевая сопротивление встречных и поперечных. Иные, стремящиеся на юг тучки небесные, годами носят прошения, обивают пороги, чутко прислушиваются к новостям и комментариям, сочиняют липовых родственников, бормочут, разметавшись во сне: "Быть может, за стеной Кавказа укроюсь от твоих мощей" - и, медленно теряя профессиональную квалификацию, чахнут, не продвинувшись ни на шаг к намеченной цели. И вот, какие-то выскочки, какие-то, с вашего позволения, бессмертные, не успели сесть в поезд, забыв, между прочим, приобрести билеты, - и уже оказались на так называемом юге. Да и то сказать - что с них возьмешь, с этих потусторонних, они и сами какие-то подозрительные, чернявые, кучерявые, глазки миндальные, носы оригинальные, не негры, конечно, врать не стану, но, как ни верти, в джунглях им самое место и есть.
- Эти, - говорит серьезный высокоинтеллигентный гражданин с портфелем, обращаясь к простой бабке в платке, с которой при иных обстоятельствах он и слова бы не сказал, и тыча выдающимся подбородком в сторону вечно живых, - как начнется, побегут с тонущего корабля. У них у всех на Западе по родственнику заготовлено.
- Ага, ага, - согласно кивает ни бельмеса не понявшая бабка.
Какой там запад, гражданин? Сказано вам - юг.

Бедные родственники
- Эх, - вздохнул рядовой Диамант. - Там-то всевозможные дела делаются... история. Сегодня - как тысячи лет назад. А мы-то здесь... одно слово - изгои.
- Что же ты не уехал, когда можно было? - ехидно спросил рядовой Рафалович.
- А у меня, - горестно отозвался Диамант, - во-первых, все родственники здесь, а во-вторых... во-вторых - что это за родственники!
- Да, тут ничего не возразишь, - согласился рядовой Ротгауз. - Родственники - это бич Божий. От этих проходимцев одни расстройства. Мой приятель из Москвы, Гера Штарк, имел много чудесных родственников по всему Союзу. Это его и сгубило. Собрался Гера в прошлом году подать в Израиль. С работы уволился, вызов получил, белый билет имеет, уже и книжки свои в "Букинист" снес. Готовится. А про это старуха мама Эсфирь Наумовна раззвонила по всем своим близким и дальним родичам. Бросила клич: "Спасайте!" Что тут сразу же началось! Один Геркин дядя был директором чего-то-там жутко значительного в Омске. Он моментально скумекал, чем для него лично, такой важной птицы, это дело пахнет, и решился взяться за него всерьез. То есть - мертвой хваткой. И он как руководитель крупного предприятия начал действовать по плану - сел на телефоны, разослал телеграммы полушифрованного содержания, но так, чтобы всех застращать, и вот, в результате этого, все эти троюродные курицы собрались разом в Москву (а что столицу-то не навестить, ЦУМ, ГУМ, "Детский мир"!) и завалились эдаким табором в Геркину квартиру. Между прочим - всего две комнаты с матерью-старухой, но в хорошем районе.
Двое прикатили с Вильнюса - литваки, молодожены Миша и Мура, следом, значит, дядя Вадик с Норильска - тренер по боксу с боевым прошлым, дедушка старенький с Алма-Аты, одинокий, и целое семейство с тремя детьми откуда-то с Сумской области, названия местечка не помню, да его, наверно, ни на одной карте нет. Зачем дети? Они, мол, папаше плешь проели, что хотят в царь-колокол позвонить и побывать в Мавзолее Ильича. Хорошо еще, что этим составом дело ограничилось, потому что у тети Симы случился в Свердловске инфаркт от дяди-директорской телеграммы, а Эсфирина племянница Клитемнестра из Тбилиси как раз рожала в это время еще одного нового родственника.
Вот они собрались и расположились, заняли не только все стулья, но и подоконники и начали к Гере приставать, чтобы он пожалел бедных родственников и бросил немедленно свою сволочную идею о переезде. Он начал отбиваться. Слово за слово - настоящий восточный базар.
Герка кричит:
- Я самостоятельная личность! У меня собственное мировоззрение! Я даже в комсомол не вступал! Я в ваших советах и благословениях не нуждаюсь! Это вообще мое личное дело!
А дядя-директор все твердит, как индюк:
- Ошибаешься, паршивец! Дело это - общественное.
Дедушка с Алма-Аты только трясется всем телом и бормочет: "Чтоб я так жил". Страшное зрелище. И мать подвывает, покойного отца склоняет на все лады. Гвалт. Тихий ужас. Содом.
День орут, два - обжились. Дедушка старенький в ванне спит, малых детей на рояле спать кладут. Бардак. И главное - ничего не действует. Все упорные, как эти, но и Герка тоже - типичный представитель семьи. Ни туды и ни сюды. Руками тоже размахивают, не только на языке слов. Так случилось, что молодожен Миша из Вильнюса, у которого по литовскому обычаю фамилия Штаркас, когда вопил: "А на лицо семьи тебе наплевать?", заехал случайно боксеру дяде Вадику в глаз. Дядя Вадик тогда схватил молодожена за рубашку, приподнял от пола и стал так говорить, что когда он, бывало, с ринга уходил, то его противник имел обыкновение со своего полотенца целую лужу крови отжимать. И при этом молодая Штаркене хватает супруга с другой стороны и тянет к себе, крича: "Убийца, фашист". Это я все для примера рассказываю, чтобы была ясна общая картина. Стенки тонкие. Соседи всё слышат и даже однажды какой-то хрен стучит в стенку и тоже орет, что вызовет милицию против этого жидовского безобразия.
Ну, временно притихли. И - ни с места. Дядя-директор видит, что дни идут, а толку нет. Предприятие его больше без руководителя оставаться не может. Того и гляди, вместо холодильника лыжные палки с конвейера пойдут. Вот ночью сумские любительскую колбасу трескают, кто спит, а директор с Эсфирью военный совет вышли во двор держать. И исхитрились. Директор - тайный звонок куда-то - и затаился, как этот.
- Я, - говорит Герке, - свинячий ты сын (Эсфирь Наумовна, как я уже говорил, - его родная сестра), если тебя не трогают слезы стариков и детей, хочу тебя познакомить с одним несчастным человеком, который год промыкался в Израиле, и только что ему позволили в виде исключения вернуться.
А дело было, как потом выяснили, так, что это дяди-директорский приятель, парторг какой-то, нарядился во всякое дранье, в котором он на своей говенной даче огурцы окучивал, и явился разыгрывать спектакль. И как завоет:
- Страшная страна! Страшные люди! Ай, я там хлебнул! Военщина, расизм! Сефарды, ашкеназы! Каждый месяц в армию! Русских ненавидят, арабов ненавидят! Сколько, вы думаете, там стоит курица? Десять, двадцать долларов! Все дорожает! В сентябре - десять, в октябре - тридцать! Курица! Последние ботинки продал!
И размазывает по физиономии крокодиловы слезы.
Но и этот номер не прошел. Герка самозванного парторга с лестницы спустил. И что же, догадайтесь, они сделали? Директор уехал, отдав строжайшие распоряжения. И вот они один за другим, как по команде, стали заболевать смертельно, как эти. Сумская родственница за сердце свое ухватилась, у Муры - вот-вот выкидыш, по словам убитого горем молодожена, а дедушка вообще дышать перестал. И самое невероятное - боксер дядя Вадик согнулся, а разогнуться не может. Ишиас.
И вот тут-то сломался мой приятель. Сдался. И конец всем мечтаниям. До сих пор в Москве живет. Если кто не верит, что все это - чистая правда, я могу его адрес дать. Будете в Москве - можете у него ночевать. Все-таки ЦУМ, ГУМ, "Детский мир".
- Сволочи эти родственники! - выдохнул Аранович. - У меня вот двоюродная тетка...

Станция "Камышенская"
Ну вот, увлеклись и прозевали станцию "Камышенская", на которой Фалькенберг некогда пытался торговать свежими поганками, чтобы приобрести бутылку плодово-выгодного пойла за рупь двадцать три, приговаривая, что это еще большой вопрос, чей товар бoльшая отрава. Среди бледных поганок и желчных грибов болталась одна облупленная сыроежка, не только безопасная с точки зрения летального исхода, но и вполне готовая к употреблению. Эх, как время летит...
Разъезд "Иня"
В приподнятом настроении от быстрого движения в правильном направлении, разомлевшие от запаха земли и деревенского человека, тянущего с собой в дальний путь всю утварь, которая могла бы составить ядро палеонтологического отдела краеведческого музея, бессмертные смотрели в окно на приближающуюся речушку Иню, чьи мутные охристые воды поезду предстояло преодолеть, проследовав по ажурному мосту, будившему в воображении картину поверженной варварами Эйфелевой башни, всеми своими ребрами и сочленениями взывающей к чувству утерянной этими извергами гуманности. Дверь вагона отползла, завизжав, и впустила к равнодушной публике, эх-калеку за родину нашу, положь, земеля, пятак на простоквашу, с мятым тяжелой судьбой баяном на впалой груди и странным потусторонним выражением мутных, как птичий помет, глаз. И репертуар его знаком бессмертным еще со времен Ильи Муромца, когда несли калики перехожие, стуча железными клюками, заменяющими этим фольклорным персонажам руки-ноги, давеча были, да потерялись в дороге, шаблонную свою, неподдельную боль души от села к селу, собирая горемычных пахарей с бабами и малыми детушками, изливая из тальянской гармошки али из хранцузского аккордеона чувствительную песнь о жидовине Соловейчике, который, сука, улетает в жаркие страны, оставляя влюбленных рыдать. Куда до них черной вдове Эллиса Купера, этой мадам Клико, по-английски фальшиво кликушествующей у поверженной башни прогнившей западной цивилизации и приносящей Лепешонку по рублю чистого дохода с каждой перезаписи. Бессмертные, которые вечно суются не в свое дело, хотят заказать народному сказителю песню "Ты помнишь, Зяма, как грянул залп Авроры", но поезд, пыхтя, уже въезжает на мост, в окнах справа и слева мелькает за его решеткой отбывающая там за мелкое гнусное хулиганство свое пожизненное заключение речушка Иня, а инвалид, привалившись к вагонной двери, запевает торжественно и громко, на мотив песни о Стеньке Разине:
Тятя-тятя, наши се-е-ти
Притащи-или мер-твеца!
Персиянская княжна
Двое суток состав не двигался с места. Начальство запретило выходить из вагонов, как выразился Курицкий, "ввиду близости линии фронта", и батальон попросту заперли снаружи засовами.
- Томятся килечки, да в тесной баночке, - мазохистски напевал рядовой Файнман.
- Сейчас блевать буду, - прохрипел рядовой Фалькенберг.
- Скажи спасибо, что топят, - вяло отреагировал рядовой Вергер. - И лампочку электрическую провели.
- Спасибо, что топят! Спасибо за лампочку Ильича! За все, за все, тебя благодарю! - взорвался Фалькенберг.
- Эй, сколько можно! - присоединился к мятежу рядовой Аранович. - Почему нас разделили с девочками? В этой конюшне для меринов можно вконец осатанеть.
- Марик, ваши претензии беспочвенны, - расслабленным голосом пробормотал Вергер. - Оставьте богу богово, а кесарю кесарево.
- Ага! - взъелся Аранович. - Начальству, значит, спальный вагон с дамской прислугой, журнал "Огонек" с кроссвордом и вафли лимонные, а мы значит - пушечное мясо!
- А ты, если не ошибаюсь, собираешься искать здесь социальной справедливости и конституционных свобод?
- Мне плевать на все, Сергуня, только бы не эта военщина! Какого лешего нам с пеленок пиздели про мир во всем мире? Я, между прочим, плод кесарева сечения и продукт их собственного воспитания. А потом началось - ать, встать, отбой, прибой! Тьфу! И почему-то ко мне больше всех привязываются.
- Сейчас блевать буду, - вновь угрожающе захрипел Фалькенберг.
- Майор наш Салюта, помнишь, Серж, - продолжал Аранович. - На военной подготовке вечно лип: "А-аранович, чего вы щурисесь, вы издеваесесь! Вы не настолько близоруки, чтобы щурисся!". А я близорук, страшно близорук, и не виноват, что этот солдафон велел на свои сраные уроки являться без очков. А как меня с таким зрением сюда запиндюрили, я вообще отказываюсь понимать!
- Я, Маричек, страдаю не меньше вашего, - вмешался рядовой Клячкин. - Но слушать должен, не знаю за какие грехи, именно ваши мудозвонствования. И это - вместо хорошей книги или интересной беседы с интеллигентным визави!
- Ну, так и быть, - раздалось откуда-то из темного угла. И вслед за тем из-под куска пыльной мешковины выглянула заспанная, со съехавшим на сторону носом физиономия никому не знакомого субъекта. Видимо, он проспал более двух суток.
- Так и быть, снизойдем к воплям страждущих организмов. Я вам расскажу историю не хуже сказок деда Гиза, к тому же, в отличие от всего того, чем вас пичкает отечественная, а вместе с нею и зарубежная художественная литература, это будет подлинная история, взятая, можно сказать, из самого водоворота жизни.
- А вы кто же такой будете, дружище? - недоверчиво спросил Вергер.
- А буду я корреспондент детского научно-познавательного журнала "Головастик", приложения к газете "За науку - в Сибирь", органа Сибирского отделения АН СССР, прикомандированный к вашему славному воинству. И звать меня Саша Бердичевский. А история сия касается моей кузины Виктории из города Куйбышева, расположенного, как известно, на живописном волжском берегу. И мне, вообще говоря, эту Вику все детство в пример ставили, что вот, мол, растяпа, посмотри, и красивая девочка, и не валяет дурака, учится, не то, что ты, на одни пятерки, имеет первый юношеский разряд по плаванию. Вот из-за этого-то плавания и произошла вся эта увлекательная история...
- А на каком, собственно, основании, - перебил его Вергер, - вы собираетесь рассказывать нам свою провокативную историю?
- Замолчи, Серж! - со всех сторон зашикали на Вергера. - Не хочешь слушать, спрячь голову в задний проход!
- Историю, видите ли, слушать нельзя, - возмутился рядовой Рафалович. - У самого-то Шац "спидолу" конфисковал на шмоне, а туда же!
- Ну вот, - как ни в чем не бывало продолжал корреспондент научно-познавательного журнала. - Однажды вызывает Викторию ее тренер Петр Иваныч и представляет ее управляющему домами отдыха области. А тот руку жмет и лыбится. Вы, говорит, согласно рекомендации дорогого Петра Иваныча, приглашаетесь к нам на полную ставку персиянской княжной. Поздравляю, говорит. И на полное неврубание кузины рассказывает следующую притчу в заливных языцех. Дело, говорит, с культурным отдыхом и эстетическим развлечением трудящихся поставлено из рук вон плохо. Если по части пива жигулевского и водки происходит постоянное перевыполнение плана, то на культурно-просветительный аспект он как новый начальник не может равнодушно смотреть. Он вообще постоянно в поиске. И вот у него, видите ли, родилась прекрасная идея нового аттракциона. Каждый божий вечер организуется лодочная экскурсия с театральным представлением при луне и звездах. Стоимость, если не ошибаюсь, три рубля с рыла. Уже привезли с киностудии "Туркменфильм" три вострогрудых челна на двадцать посадочных мест каждый, и есть договоренность с солистом оперного театра товарищем Мовшензоном и аккомпаниатором-аккордеонистом.
- Сейчас блевать буду, - в очередной раз прохрипел Фалькенберг, но на него никто не обратил внимания.
- Итак, значит, граждане отдыхают на воде, наслаждаются свежим речным воздухом и ночным пейзажем черных волжских берегов. Товарищ Мовшензон поет русские народные песни и романсы. Кульминация вечера - знаменитая общенародная песня о Стеньке Разине и персиянской княжне. И тут Вика и товарищ Мовшензон должны театрализованно изобразить эту песенку, в заключение которой дюжий баритон бросит ее в воду, в надлежащую волжскую волну, согласно текста классической арии. И вот, мол, раз у нее первый разряд, то более подходящей красавицы с глазами газели им никогда не найти, а полагается ей за это на время летних отпусков вполне изрядный оклад жалования.
Саша прервал свое повествование, почесал заросшую щетиной шею, закурил полученную от Рафаловича вонючую папиросу "Север-Бийск" и, наслаждаясь общественным вниманием, продолжал:
- Что скажете, а? Не слабо? Но это, конечно, еще только присказка, а сказка, она же быль, развивается следующим образом. Сперва все идет, как по маслу. Мовшензон, конечно, подбрасывать не умеет, но кое-как все сходит гладко. Отдыхающие трудящиеся валом валят, запись за неделю, начальник в восторге, тренер гордится, и собираются уже корреспондентов с центрального телевидения слать. Единственное несоответствие благодати, цветущей у начальства на бумаге, - тот факт, что отдыхающие, естественно, норовят отдыхать от всей души, то есть - водку хлещут и мешают солисту своими собственными матерными и даже немузыкальными песнопениями. Душа требует простора и некоторого приволья, не так ли? Артисты с гребцами уже начальству докладывали, но начальство считает прибыль и отвечает в таком духе, что культурно-массовое просвещение населения должно проводиться исподволь и постепенно, чтобы трудящийся человек не чувствовал, что его воспитывают, а знай себе развлекался, в то время как культура в него через подкорку непосредственно и проникает. И вот однажды один сморчок, назюзюкавшись до чертиков, начал в самый разгар кульминационной песни воду мутить. Сперва он все казал Мовшензону кукиш и, подбив двух корешков, орал вместе с ними: "Русский играет в хоккей", мешая художественному восприятию профессионального вокала. А потом полез на середину артистической лодки и, стоя на четвереньках, не дал как полагается допеть "и за борт ее бросает", бия себя в грудь кулачишкой и вопя, как зарезанный, что он в своей бригаде производит какого-то кислого удобрения в три раза больше плана и потому требует, чтобы ему вся страна салютовала, как он желает, трудовой герой и член кэпсэс, за заслуги перед партией и народом самолично эту контру утопить. И хватается, негодяй, за театральный костюм. При этом большинство пьяных отдыхающих его поддерживают и даже подзуживают, особенно женщины. Они вопят, что давно уже пора эту сионистскую заразу, которая в Ильича стреляла, а теперь шпионит и молодежь нашу, бля, развращает, утопить как вошь, и прочие приятные пожелания трудящихся. И тут, друзья-однополчане, моя кузина Виктория не выдержала, отцепила пьяного товарища от своего театрального обмундирования, взяла его поперек трудовой талии и эффектно, как в фильме, швырнула его за борт, согласно русской псевдонародной частушке. Вот такая вот виктория российского флота. Что вам сказать, родные, - на радость нашей семье и всему прогрессивному человечеству, выловили гребцы того передовика и вернули родной бригаде.
Саша обвел внимательным взглядом вагон, сплюнул никотиновой слюной в свободное пространство между ногами.
- Вы ждете мораль, - скорее утвердительно, чем вопросительно сказал он, обращаясь прямо к Вергеру. - Вы даже, вероятно, думаете, что в ней будет содержаться некая тонкая провокация против режима, против рабочих или даже крестьян? И совершенно напрасно. Правосудие особой настойчивости не проявило. А кого, я вас спрашиваю, было сажать? Вику, пьяного ударника или товарища из управления, который придумал такой чреватый аттракцион? И следственные органы сочли, что мудрее всего будет пустить это все на самотек и умыть свои длинные руки в тяжелой воде великой русской реки. И что же теперь, други, происходит в городе Куйбышеве? А если не считать того, что памятник Василию Ивановичу Чапаеву по-прежнему находится на своем месте и граждане могут все так же, как и прежде, восхищаться размерами конского члена, стоя на набережной Волги, если не считать этого, то ничего там не происходит. Острогрудые челны не плавают, русская народная былина с кровожадным концом не исполняется, и главное - никакой морали и никаких оргвыводов.
- Вы, - восторженно заявил Клячкин, - просто гений устного рассказа. Хотите жвачку? У меня "риглейс".
Рядовой Аранович чуть не плакал. Он хотел, чтобы война кончилась, чтобы они с Сашей Бердичевским поехали в купейном вагоне в город Куйбышев, и там бы Саша его познакомил с Викой, и он сразу же показал бы всему свету, что никакой он не рядовой, что он в этих делах - сущий кавалергард, и не только он любит девочек, но и девочки любят его, абсолютно все, и осторожно снимают с него очки, и Виктория тоже, и говорят, что он должен их пожалеть, они слишком много страдали и слишком долго ждали его, и он расстегивает маленькие пуговки на их кофточках, а другой рукой проводит снизу вверх по их в белых колготках, а она острыми ноготками царапает его грудь под левым соском и шепчет "Марик, Маричек, Марчелло"... [далее в рукописи девять страниц порнографического текста, не представляющие художественного интереса] ...и для этого вовсе необязательно иметь такую бронзовую царь-пушку, как у чапаевского скакуна из Куйбышева на Волге, потому что ему одна Леночка из Куйбышева на Оби прошлым летом сказала, что у него каждый орган током колотит, очень глупая девочка, да и какие еще бывают в такой западносибирской дыре, где одно сельпо на весь околоток, хочешь жни, а хочешь куй...
И в этот момент рядовой Аранович уже совсем готов был расплакаться и первая слеза уже набухала в его близоруком глазу. Однако внезапный толчок поезда, тронувшегося с места, вывел его из состояния транса.
- Плывет, - подумал рядовой Зингер. - Куда ж нам плыть? Пути поезда - не наши пути, и промыслы его - не наши помыслы.
После большого театрального разъезда на Инь и Ян течение жизни входит в неторопливое, несколько даже заторможенное русло. Благоприятен брод через великую реку, даже если ты выбрал, не задумываясь, мужиковатого Яна, к тому же - явного поляка. А что делать, если и выбора-то тебе оставили всего-навсего - Ян или пропан? Впрочем, что-то подсказывает, что где-то маячит возвращение. На пороге едва помаячили и ушли за Садатом Садат. Нализались - и мордой в салат. Фу, как сказали бы китайцы. Выходу и входу не будет вреда. Друзья придут - хулы не будет. Обратно вернешься на свой путь. Через семь дней - возврат. Благоприятно иметь, куда выступить. Можно, например, немедленно слезть с этого поезда прямо здесь, на станции "Сибирская".
Станция "Сибирская". Стоянка электропоезда две минуты
Тут я, наконец, понимаю, отчего в голову мне полезли эти китайцы, смертельной опасностью ползучей агрессии которых нам прожужжали в военкомате все уши, и без того отвисшие от непомерного количества развешанной на них сычуаньской лапши. В конце семидесятых страшная желтая морда, злобно косящая в сторону заливных русских угодий, окончательно загородила своими хищными скулами не только зубастого янки-дудля, но даже и шестирукого сионистского сруля. Страсти были накалены до предела и, когда от этого жара и по пьяни брошенной горящей папиросы занялось ярким пламенем единственное высотное здание города бессмертных, жертвой китайского империализма пала бабушка-пенсионерка, пережившая царский режим, военный коммунизм, нэп, голод в Поволжье, ежовщину, эвакуацию, двадцатый съезд, кукурузу, Никсона и чилийскую трагедию. В тот момент, когда в окне ее квартиры на девятом этаже появился, блистая медной каской, рискующий жизнью во имя человеческих идеалов отличник боевой и политической подготовки, гордость пожарной дружины Новосибирска сержант Кызыл Мунзуков, казавшаяся вечной бабушка настежь распахнула второе окно и с криком: "Китай попер" - ухнула в вечность.
На станции "Сибирская" издревле покупаются новогодние елки, которыми здоровенные сибирские лешие торгуют прямо из вагонов, пригнанных, если верить в логоцентричность мироздания, с Нижней, а то и Верхней Ельцовки. Однажды оказавшиеся здесь бессмертные, с детства привычные к языческому обычаю скакания серенькими зайчиками под древом осознания, что такое хорошо, а потому движимые намерением купить ель-другую, могли предаваться созерцанию редкостного видения.
Зингер торговался с ельцовским Хирамом, запросившим за пожеванный ливанский кедр три с полтиной.
- Скинь полтинник, дядя, - призывал его Зингер. - А я тебе за это объясню значение символа Хуань - раздробление. Идет, отец? Царь приближается к обладателям храма!
- Фулю те, балда, - беззлобно отнекивался Хирам. - И не ругайсь в общественном месте.
И в этот момент к перрону напротив, дыхнув духами и туманами, медленно подплыл и замер овеянный древними поверьями и казавшийся дотоле лишь фигурой речи поезд "Москва - Пекин".
Москва - Пекин, Москва - Пекин, плывут-плывут народы, везут упругие шелка. Вам посылка из Шанхая, дорогая тетя Хая. В окнах легендарного поезда виднеются подлинные китайцы с раскосыми очами, менее всего напоминающие с детства знакомый миллиард совершенно одинаковых врагов в хлопчатобумажной униформе. Китайцы в поезде невозмутимы и безмятежны, хорошо упитаны и одеты по-европейски. Бессмертные и бесстрастные в течение двух минут безмолвно смотрят друг на друга. Потом поезд трогается. Бессмертные впервые увидели мифического врага в лицо. Молния приходит - о! о! А потом смеемся: ха-ха! Молния пугает за сотню верст, но не опрокинет и ложки жертвенного вина.

О. п. "Речпорт"
Зингер дремлет, убаюканный мерным покачиванием на волнах своей памяти. Идеальный пример того, как текст может беспрепятственно длиться, несмотря на то, что мнимый автор его уснул. Обратите особое внимание. Почти ничего не изменилось. И какой вообще речпорт? Что мы - с корабля на бал или, уязвленные просторечьем, приближаемся к вожделенному порто-франко? И со всех сторон - не авторская, стихийная родная речь.
Автор вздрагивает в своей сладкой дреме, какая-то робкая претензия на мысль подскакивает вместе с толчком поезда. "Родная Речь" должна писаться в кавычках и с заглавных букв, поскольку она приходит на смену "Букварю" и несет на своей обложке вот такие же шишкинские елки, залитые светом. По поводу явления ее вечно живым в честь этой важной и своевременной книги был устроен праздник. Файнман, обвязанный паклевыми бородой и патлами, - в роли первопечатника Иоанна Федорова. "Букварем" был Ездра, "Родной Речью" - тихая немецкая девочка Рита Кениг. Они с трудом двигались в своих тяжелых обложках. Я знаю, даже кораблям необходима пристань. Сигарам место в портсигаре, речи - в речпорте. Заменившие впоследствии речь дискурсом сами виноваты, ибо - что просеешь, то и прочтешь.
Здесь когда-то продавалась красная икра. Можно - на вес, можно - булкобродом. Буфетчица с непроницаемым ликом непорочной рыбы брала изделие с витрины двумя квадратными пальцами и вяло спрашивала: "Вам освежить?" Если клиент не успевал вовремя воспротивиться, сонная белорыбица профессиональным движением толстого розового языка облизывала засохший слой красных, кровяных некогда, телец. "Рупь двадцать".
- А пачпорт есть?
Зингер открывает глаза. Нависая над сидящим рядом Варшавским, кожаной сумкой вперед расположилась внушительная фигура военизированной контролерши.

Станция "Матвеевка"
- Нет, - отвечает Варшавский. - Нет ни денег, ни паспортов - мы еще маленькие. О нас полагается заботиться партии и правительству.
- Еслиф не заплотите штраф, то я вызываю милицию, и на "Юности" вассех беруть водиление.
- А еслиф заплотим? - неосторожно спрашивает Кунцман.
- Выдам квитанцию.
- Значит, мы будем квиты? - восхищен Зингер.
Теперь уже непременно придется платить. Нельзя все время только брать, получать и заимствовать, безнаказанно пользоваться элементами чужой поэтики, даже если ты венчался с поэтом дважды - сперва в загсе, а потом еще и по закону Моисея.
Все трое протягивают свои зелененькие.
- Давать приятнее, чем брать!
- Готт штрафе Энгланд!
- Квитанцию-то не зажимайте, товарищ контр-орел.
Впереди у сумчатой представительницы оккупационных властей еще широчайший, как ее собственные обмундированные плечи, выбор безбилетников.
Бессмертные, оказавшись в мгновение ока безденежными, пытаются развеять мрачное настроение интеллектуальными играми. Глядя в окно на то, что принято называть природой, они, оставив в стороне проблемы души и свободы, пытаются читать ее язык. О чем стремятся сообщить вечности все эти веселенькие молодые соснячки с солнечными зайчиками, внезапно возникающая за мелкой, но раскидистой лужей искусственная роща чудо-ягоды облепихи, этот заяц, скорым бессловесным укором перемахнувший через топанную лесником тропу? Каким он был, этот Матвей-Маккавей, оставивший свое персональное имя этому безымянному дотоле, а посему и бесполезному лесному угодью? Видно, силен был Матвей по матерной части. А более того весьма вероятного факта, ничего не дано о том персонаже знать. Может, он и вовсе был не Матвей, а какой-нибудь товарищ Матвеев. Ох, надоел! Опасно долго смотреть в окно поезда на родную природу. Того и гляди - слеза прошибет. Запоет тогда этакое неприкаянное бессмертное существо, этот унтерлюфтменш, не вполне музыкально, но с каким-то там задним шестым чувством хороводную песню: "На дальней станции сойду - трава по по-о-ояс". "Куда же это я еду?" - спохватится.
Кто на станции "Матвеевка" чернику собирал? Пушкин? Эх, надо было сойти, тем более что предлог был - отсутствие билета. Ты, Матвей, не тех кровей и ты, Евсей, не от тех сисей, да и ты, Некода, совсем иного рода. Таким образом - ваша станция "Матвеевка" вовсе не здесь, снаружи зима и никаких тебе черник-облепих и солнечных зайчиков, что, конечно, абсолютно одночленственно, поскольку в товарном вагоне окна не предусмотрены.

Брачные игры
- Мои дедушка и бабушка возвращались из Швейцарии поездом, - задумчиво произнес рядовой Зингер. - Был тысяча девятьсот девятый год.
- Да ну, врешь, - не поверил рядовой Кучер. - Кто же возвращается из Швейцарии, кроме Штирлица?
- И тем не менее. Когда поезд подъезжал к российской заставе, дедушка и бабушка прослезились. Бабушка плакала от счастья - после стольких лет учения за границей увидеть свою родину! Дедушка плакал оттого, что ему приходится покидать Европу и возвращаться в отечество, которое есть, глаза бы его на это не смотрели. Но дело, конечно, не в поезде. То, что я хочу рассказать, имеет прямое отношение к древним национальным традициям и, безусловно, может обогатить пытливый разум нашей молодежи, жадно тянущейся к своим собственным корням.
- Сейчас опять будет солянку сборную тутти-фрутти из книжек стряпать, - заявил Файнман, махнув рукой.
- Ничего подобного, Костик, - уверил его Зингер. - На этот раз - подлинное семейное предание, за достоверность которого я готов отвечать твоей бесценной головой. Итак, едут они в родной город Санкт-Петербург...
- Стоп! - решительно прервал его Аранович. - Вот именно, что врешь. В Петербурге евреям царское правительство селиться запрещало.
- А синагогу эту огроменную там, по-твоему, для китайских дипломатов построили? - возразил рядовой Рафалович. - Еврей еврею рознь, если хочешь знать.
- Не скрою, - согласился Зингер, - мои предки были в столице в меньшинстве, и в этом, собственно, кроется пружина всего сюжета. Дядюшка Мордхель Менделевич Жуховицкий не только имел первый в России физиотерапевтический кабинет и лечил горло самому Шаляпину, но и служил в Японскую войну в чине штабс-капитана.
- Так ты, значит, потомственный вояка, - с оттенком некоторого осуждения заметил Аранович.
- Был он, конечно, всего лишь военным доктором, вроде нашего уважаемого Фимы, но один раз и ему довелось стрелять. Правда, не в японца, а в ротмистра Язева, которого он вызвал на дуэль за обращение "господин жидс-капитан". Стрелялись на пистолетах, дядюшка прострелил этому подонку ногу, которую впоследствии сам же и вылечил.
- Так им, этим антисемитам, и надо! - радостно воскликнул Файнман. - Отольются им наши слезы.
- Да пробздись, Костенька! - возмутился рядовой Варшавский. - Да припомни-ка хоть разочек, когда ты, бедненький, плакал, униженный и оскорбленный страшным мужиком-черносотенцем?
- Нас вообще не любят, - уклончиво ответил Файнман.
- Имей привычку говорить только за себя! - возмутился Аранович. - Тебя лично, может быть, и не любит никто, особенно девушки, потому что ты излучаешь отрицательную энергию. А меня, скажем, наоборот - любят, и даже очень активно.
- Стойте, стойте! - остановил спорщиков Зингер. - Я собирался рассказать историю о чем-то другом, не имеющем ни прямого, ни косвенного отношения к сексапильным свойствам наших дорогих Костика и Марика. Дедушка мой, не в пример дядюшке, на дуэли не дрался, хотя бурши и пытались его втянуть в драку на шпагах до первой крови. Выручил его некто Серега Марков - главный герой этой родовой нордической саги. Он немедленно объяснил смурной немчуре, что хоть они и воображают себя чумными самураями, но русский дуэльный кодекс допускает лишь честный кулачный бой, и это - всегда пожалуйста. Росту в Маркове было без малого два метра и по ширине не во всякую пивную ему удавалось войти анфас.
И вот, как только вернулись молодые в Санкт-Петербург, немедленно встал вопрос о законном браке, который в те темные феодальные времена мог быть исключительно религиозным, то есть - каждой ячейке по ее вероисповеданию. Назначили на дому еврейское венчание с раввином. Угол Миши и Литейного, как это место называлось в семейных преданиях. Наступает назначенный день - и тут выясняется окончательно, что среди сколько-нибудь близких знакомых и родственников едва-едва наскреблось шесть половозрелых евреев мужского звания. А для совершения таинства требуется десять ввиду странной прихоти фарисеев и саддукеев. Жених, чуть не плача, по февральской грохочущей слякоти несется в синагогу, по дороге предлагая всем подозрительным личностям кавказской национальности поддержать святое дело. У пустой синагоги толокся одинокий нищий, словно затем и приползший сюда, чтобы его позвали на свадьбу, а прохожие или шарахались в подворотни, или грозили городовым.
Невеста злилась. Больше всего злил невесту ее родной брат Матвей, неизвестно куда пропавший.
- Матя - игрок и пяница, - возмущалась старуха-мамаша. - На него нельзя положить! А ведь сколько раз говорила его: "Не плюнь в колоду, пригодится питься".
Тем временем явился пунктуальный старый ребе, заполнивший восьмую вакансию, и сразу же стал сердиться, что его заставляют ждать.
Кинулись к волшебной адресно-телефонной книге "Весь Петербург".
- Светлая мысль, - заявила старуха-мамаша. - Гора с гором не сходится, человека с Магометом.
И, представьте себе, некий Шляпентох - детские болезни, действительно согласился явиться.
К этому моменту ребе заявил, что столько времени не стали бы ждать и синайского откровения, и уже нацепил правую галошу.
И тут - звонок в дверь, и на пороге Серега Марков. Шел мимо, дай, думаю, зайду. Не Серега - ангел с небес. Дедушка к нему подлетает:
- Марков, с этой минуты ты - еврей.
И вот уже жених и невеста под покрывалом, и брачный контракт, и сладкое вино, и все, как полагается, если не считать, что ребе все время косится неодобрительно на белобрысого великана Серегу, который, к тому же, еще и страшно заикается, когда нужно повторять "омейн". У него получается все время какое-то "му-му-му" и, чем больше он волнуется, тем хуже мычит. Но и это испытание наконец кончается, жених давит хрустальный стаканчик, ребе прощается и все вздыхают с облегчением.
- Отзвонился - и бац с колокольни! - удовлетворенно замечает счастливая свекровь.
И тут появляется... кто бы вы думали?
Аранович пожимает плечами.
- Городовой? - предполагает Клячкин.
- Какой там городовой! Появляется дядя Матя, всегда выбиравший нужный момент. Матвей Менделевич Жуховицкий не терял времени даром. Пока шла вся эта возня с обрядом и культом, Матвей Менделевич играл в фараона в одном доме неподалеку. Он выиграл сто рублей и прикатил в подарок молодоженам бочку вина. С тех пор его иначе и не называли, как дядя Матя, который бочку привез.
- Эх ты, дорогуша! - возмутился Варшавский. - Только душу растравил своими воспоминаниями. Вот ведь сколько нас тут - половозрелых евреев, а разве кто-нибудь озаботился бочку вина прикатить или невесту какую-никакую доставить?!
- В конце концов, кто тут пишет воспоминания? - подумал Зингер, но на этот раз решил промолчать.

Станция "Юность"
Пронеслась, пролетела бесследно.
О. п. "Нижняя Ельцовка"
Вся проблема заключалась в том, что верхи не могли, а низы не хотели жить по-старому. Ни в Кыштовском, ни в Чулымском, ни в Черепановском районе. Дети вырастали сперва из пеленок, потом из ползунков, а в конце концов и из воображаемых стен родного города-призрака. Малое рвалось стать большим. Пригородный поезд оказывался в единый миг о шестнадцати горбах караваном дальнего следования с верхними и нижними полками, с чаем, с проводницами, с утренними вафельными полотенцами и очередью в сортир. Что у вас с поездом, позвольте полюбопытствовать? Провожающих просят покинуть. Так я говорю, что у вас такое с поездом? Родовая травма? Это - нет, это - скорее с трамваем. Спросите у Адели, она подтвердит. Но откуда это? Бесконечный этот поезд, зациклились на нем вы, видно, неспроста. Детский испуг? Сознайтесь! Давайте я вам помогу. Вы маленький, вам, скажем, шесть или даже пять лет. Вы едете в купе на нижней полке. Попытайтесь вспомнить. Ваша мама, тогда еще молодая женщина, спускается со своей верхней полки в одном халатике, надетом на голое тело. Вы лежите и смотрите снизу вверх. Во-первых, это вовсе не мама, это гораздо интереснее, не помню, как ее звали - Лида, вероятно, или Наташа, или Элла. А во-вторых, и этого вам, вероятно, не понять - никакого испуга, чистая радость. Но неожиданность... Какая неожиданность! Полчаса караулил, пока она станет спускаться, притворяясь спящим. Сперва - правую ногу на столик... Какая извращенность в пятилетнем ребенке! Мне было, если не ошибаюсь, четыре.
Хлопнул дверью купе и вышел курить в тамбуре. Идиот. Идиот, не понимающий того упрямого факта, что вымысел может быть круче даже самой реальности. Из Сибири все жизнеспособные движутся на Запад, оставляя за собой Нижнюю и Верхнюю Ельцовку вместе с Заельцовским бором, где белочки цапают пищу из рук страдающих сердечной слабостью отдыхающих. Воздух-то, воздух какой! Сердечные советы сердечным больным: нужны творог и курага, а соль опаснее врага. Этих бедолаг оставляют, проносясь на запад, дышать хвойными испарениями. Там, вдали - Москва, Ленинград, юга, Прибалтика. А если ты остался безвылазно в Нижней Ельцовке - гляди снизу вверх на железнодорожные пути на насыпи, считай вагоны товарняков, если подфартит - штук до шестидесяти сочтешь. Тоже дело.
Большая игра
- Лопнуло терпенье! - заявил рядовой Варшавский, вскакивая с нар в состоянии, близком к аффекту. - Надо что-то делать! Мы тут все с тоски сгнием, как прелые листья.
- Как вы удивительно художественно выражаетесь! - восхитился газетчик Саша Бердичевский. - Как палая листва, валяются бойцы! Прекрасный образ.
- Но что делать-то? - апатично спросил рядовой Клячкин. - Может быть, вместо истерических подскоков и воплей, у тебя найдется какое-нибудь практическое соображение?
- Во всяком случае, культурно-историческими семинарами и семейными майсами я сыт по горло, - поспешил заявить рядовой Аранович.
- Ваша общая проблема, - своим тихим, слегка дребезжащим голосом пробормотал рядовой Вергер, - заключается в отсутствии внутреннего духовного и интеллектуального стержня. То есть, собственно, той оси, которая, некоторым образом, помогала бы поддержанию организма в состоянии, если можно так выразиться, хомо эректус.
- Насчет эректуса ты, Серж, как раз ошибаешься! - возмутился Варшавский. - Не суди по себе! За это многое простится.
- Я, собственно, имею в виду некое внутреннее константное содержание, - продолжал гнуть свою линию Вергер. - Подобного стержня не хватает, кстати, некоторым образом, не только ряду персонажей, но и всему произведению в целом...
- Ничего удивительного, - откликнулся Зингер. - На то есть целый ряд причин. Прежде всего, роман "Они сражались за родину" был крайне незрелым, юношеским, между нами говоря, сочинением. К тому же, написанным двумя авторами, которые практически не считались с любой, даже самой конструктивной критикой и плохо согласовывали свои литературные выплески. А кроме всего прочего, Сергуня, не следует забывать, что ввиду обострения внутриполитической ситуации в Империи, роман был сожжен одним из родителей в первые недели Афганской войны. Какой уж тут стержень - одна зола. Как поется в жестоком романсе: "Что сидишь у камина и смотришь с тоской?"
- Очень уж много у тебя отговорок и оправданий, - ехидно заметил Аранович.
- О нет, нет! Всю ответственность я беру на себя.
- Вот и придумай что-нибудь тогда! - потребовал Варшавский.
- Давайте в карты играть, - не задумываясь предложил Зингер. - У меня колода свежая. На вокзале покупал. А что? Шестьдесят шесть - еврейская игра. Особенно - без двадцати и сорока.
- Шолом-Алейхем в переводе Шабандала, - кисло заметил Кунцман. - Нет, уж лучше что-нибудь азартное, вроде покера.
- А жопер у тебя в колоде есть? - спросил Левберг-младший.
- Сразу видно, что ты в трудовом классе учился, - захихикал Клячкин. - Слово джокер - английское, происходит от глагола "шутить".
- А я как раз и пошутил! А ты, дурак, шуток не понимаешь!
- Ладно, кончайте! - серьезно потребовал Варшавский. - Сейчас мы сыграем в какого-нибудь подкидного дурака.
- А дурак что-нибудь такое сделает, чтобы потомки могли вспоминать! - с энтузиазмом подхватил Аранович. - Пусть, например, ляжет под поезд - есть такой трюк.
- Ну и трюкач ты, Маричек! Поезд-то все стоит, никуда не трогается.
- У меня другое, более трогательное предложение, - осенило Кунцмана. - Пусть проигравший напугает начальство. Прикинется израильским десантником, с крыши в их вагон сиганет и - хенде хох. Идет?
- Идея, конечно, богатая, - согласился Зингер. - Только где же нам израильскую форму достать, не говоря об автомате?
- Что-нибудь сварганим. Шац с Курицким сразу в штаны наложат, им не до художественной достоверности будет.
Карты сдали на шесть человек, стало быть - без козыря.
- Две семерки!
- Всё могут короли, всё могут короли!
- По мордaм твоих королей!
- Даму вальтом не кроют!
Уже через минуту Вергер держал на руках половину колоды, изумленно моргая на успешно сбывших свой товар однополчан.
- Не будем прохаживаться на предмет умственных способностей нашего физико-математического соратника, - подвел итог Зингер. - Сегодня - ты, а завтра - я, бессистемная игра подслеповатого случая. Итак, Серж, готов ли ты к исполнению долга чести?
И уже нарезаны умелой рукою шестиконечные путеводные звезды из серебряных крышечек от прокисшего молока и наклеены в самых неожиданных местах на вергеровскую гимнастерку избежавшим нездорового внимания Натана Фалькенберга клеем "БФ-2", равно как и кайзеровские усы, сварганенные из арановичевских кудрей. На макушку - скромненький синий беретик, хранившийся у того же Марика в качестве реликвии некой плечистой девы. Под него, вероятно для психического эффекта, - докторское рубинштейновское зеркальце. В качестве оружия Бердичевский пожертвовал сионистскому стервятнику бесполезный черный микрофон, собственность редакции "Головастика".
- Главное - ори что-нибудь невразумительное, - напутствовал героя Кунцман.
Верзила Вергер, тяжело ступая негнущимися ногами по снегу, приблизился к плацкартному вагону. Снедаемые любопытством однополчане крались по стеночке, давясь плохо сдерживаемым кудахтаньем. Четыре бетховенских удара микрофоном в дверь - ноль ампер. Командор с облегчением выдохнул и попытался сползти со ступеней.
- Дерни за веровочку - дверца и откроется, - приглушенно просипел Варшавский. - Вперод!
Вергер нажал на заледенелую металлическую ручку, и дверь подалась. Внутри горел тусклый свет и слышалось глубокое бархатное контральто рядовой Вольман-старшей: "Неужели тебе до сих не ясно, что вся эта тысяча и одна ночь про сионистскую агрессию - чепуха на машинном масле?" Еще не замерло в душном воздухе плацкартного густое тремоло последнего слова, как глаза Шаца и Вергера встретились.
- Цум тойфель, гугенцоллерн! - отчеканил ряженый, наводя микрофон на пламенное сердце вожака.
Григорий застыл на месте. И очень сомнительно, чтобы кто-нибудь из наших хитрецов смог бы предсказать, чем закончится эта душераздирающая сцена, если бы не завыло, как зверь, и не заплакало, как дитя, со всех сторон многоголосое ржание первого еврейского батальона.
- Эх, блин! - сетовал впоследствии Аранович. - Не могли задержать дыхание, такой балдеж испортили.
- Ну и что такое невосполнимое нас ожидало? - отмахивался Варшавский, хохотавший больше всех. - Ну обделался бы, чего доброго, наш Гриховодник, или, наоборот, - лозунги бы начал орать свои обычные. Очень интересно!
- А ты откуда знаешь? Может, в нем бы тут от охренения чувства национальные проснулись? Может, он бы фрейлехс кинулся плясать, как ошпаренный. Что мы можем знать про результаты электрошока? Эх...

Платформа "Сеятель"
Ступай со своими защечными мешками резонного, бодрого, человечного до зари на нивы и пажити, алчущие посева. "Посев научный взойдет для жратвы народной" - гласит плакат на въезде в Сибнауку, то есть - в СОАН. И к этому, мирные народы, пожалуй, нечего добавить, кроме того, что перрон "Сеятеля" украшает огромный портрет общего дедушки всех бессмертных в пиджачной тройке и с почти неизбежным кепариком в простертой длани. И потому уже с младенчества всякий, переживший свои желанья, знает: сеятель - это профессия дедули до того, как он вышел на пенсию. А семена новой жизни он заховал в кепку.
В третьем классе однажды объявили, что надо принести анализ кала "на посев". Тут такие мысли в головах стали кишеть - куда там яйца глист! Где это и кто сеять будет, а главное - пошто? Если правду сказали основоположники, что пожнешь именно то самое, что и посеешь, то что же это нам в городе и области предстоит? Яровые! Озимые! Каждому велели в дневник записать, чтобы не выветрилось: "Принести кал в коробочке". Зингер, уже тогда чуткий к вибрации слова, очень застеснялся и записал: "Принести к. в к.". "Забудешь и не поймешь, что у тебя написано", - предупредила учительница, придирчиво проверявшая записи. До сего дня помню.
Платформа "Обское море"
Здесь наш корабль-призрак входит в территориальные воды заоблачной Швейцарии. Анна Денисовна Жадина, как обычно, спорит: "В Швейцарии нет моря". Ну да, а в Новосибирской области есть? "Это в переносном смысле, Зингер. Это - водохранилище, служащее источником воды для Новосибирской ГЭС". А я, если не ошибаюсь, говорил о заоблачной Швейцарии, которая именно за Обью и расположена. Вот именно здесь, где ваше дражайшее водохранилище. Но сейчас оставьте, Анна Денисовна, в покое план ГОЭЛРО и вы, Татьяна Кузминична, соответствующую поэму "Во все горло", вырвались уже бессмертные из сферы школьного притяжения.
Через перелесок в двух шагах - Морской проспект. Бонжур, вольный город Швейцария, вотчина академиков, докторов, кандидатов и аспирантов! Оставим в стороне виллы патриархов, сад великого Укладникова с каменными бабоньками ледникового периода. Побоку Дом ученых, мы и так уже переучились в прежней жизни. Ах, память моя селективная, вообрази, ма шер, что в этом храме интеллекта уже прорастает лютое семя антиалкогольного ферайна, присвоившего твое безвинное имя. Не пойдем мы и в сторону Института ядерной физики, вокруг которого по рощицам-соснячкам лезут из земли вспухшие атомные грибочки и ягода-костяника сигналит "хальт" своими красными глазищами размером с ханаанские виноградины. Сегодня бессмертные не пойдут и в гостиницу "Золотая долина", где не раз сиживали они за столиком ресторана, смущая таращивших глаза официанток оживленной беседой на тарабарском языке, покуда юбилейная котлета "Залп Авроры" прожаривалась в своих панировочных сухарях. Оштрафованные в районе станции "Матвеевка", они лишились твердой валюты. Единственное, что остается - повернуть в кафетерий торгового центра, где стены облицованы черными зеркальными плитками и где за медные монеты можно получить так называемый "кoфэ". Поработать, и неплохо, нам поможет крепкий кофэ. Тот, кто утром кофэ пьет, никогда не устает! Необъятных габаритов кассирша приятельски подмигивает добрым знакомым. Йа те знам, йа те знам, йа те знам! Постоянным клиентам - особый фавор. У нас бывают даже люди из рейха, даже выходцы с того света. Вам кофэ с молоком? Спасибо, я бы выпил черный кофе. Сегодня "баварское" привезли. К сожалению, в мой банк попала английская секс-бомба, и я остался без наличных. Ах, майн Карел Гот! Придется продать имение в Кыштовке. Сколько же у вас душ? Полноте, я сомневаюсь даже в существовании своей собственной... А шашки принесли?
Бессмертные усаживаются за огромный стол в форме подковы - унифицированные ясли для кормления двух сотен швейцарских коров, в стиле арт-деко. В зале пустынно.
- Ну как продвигается? - спрашивает Кунцман.
Зингер достает замусоленную в клеенчатой зеленой обложке общую тетрадь и читает следующую главу.
Глоток свободы
- Ну-с, так, - сказал комбат Курицкий, залезая в теплушку, где рядовой Кучер как раз демонстрировал одуревшим от безделья однополчанам эстрадный номер под многообещающим названием "Крик птицы".
Курицкий был чисто выбрит, очки его сверкали, как магический кристалл, сквозь который, будь немного легкомысленнее, комбат мог бы прозреть знакомую некоторым баловням судьбы даль свободного романа.
- Ну-с, так...
- Тихо, Илья, не мешай! - зашикали на командира, не озаботившегося вовремя созданием себе должного авторитета.
- Крик птицы! - торжественно объявил Кучер, заложил руки за спину, выпятил грудь и пронзительно прокукарекал.
- Ну и развлечения у вас! - покачал головой Курицкий. - Я-то вот что пришел... Из ставки получен приказ перегнать электровоз. Судя по всему, нас отправляют обратно, в тыл. Впрочем, ничего пока знать невозможно.
- Эх ты, палководец! Тебе бы все в шахматы онанировать, - презрительно бросил Кунцман.
- А вывод-то какой? - поинтересовался Клячкин.
- А вывод пока временный - надо освободить вагоны. Пауза, так сказать. Можете воспринимать это как краткую увольниловку. Погода сегодня чудесная - мороз и солнце... можно на пляж спуститься, только... не выдайте, ребята, не разбегайтесь!
- А что мы там делать буем? - буркнул, разминая затекшие члены, Фалькенберг. - Срать в кабинках? Пить-то, манюнечка, чё буем - бен-бздин? Так у вас и этого тпру!
- Может, рыбу пойдем на лед ловить? - предложил хозяйственный доктор Рубинштейн. - Содержание фосфора в нашей пище фактически равно нулю.
- Без водяры рыбачить?!
- Да хоть чего, лишь бы размяться! - Варшавский в одной гимнастерке слезает на искрящийся снегом перрон.
- Тут, вероятно, замечательная рыба водится, - хихикает Клячкин. - Какие-нибудь особо жирные подледные акулы империализма. Мишенька, одень шинельку-то, пощади наши слабые нервы!
Аранович приглаживет измятое сукнецо, притоптывает по скрипучему снегу визгливыми сапожками и расплывается в сладчайшей улыбке:
- Катюша, привет! Илоночка, как доехала? Не очень трясет? А где же сестричка? Ну как начальство, липнет, небось? А мы тут вконец одичали.
Весь мир, кажется, покрыт белым пушистым ковром, по которому не ступала нога снежного человека. Прямо от перрона начинаются тонущие в вате ступени, сбегающие к пляжу, - простор такой девственности и пустоты, что похоже, ты не на Земле вовсе, а на какой-нибудь запредельной Венере Медицейской, и море подо льдом сонно течет молочным коктейлем. Только крошечные белые будки для переодевания в гипюровые свадебные платья с блестками и дощатый киоск, зарывшийся в пух, нарушают бесконечную гладь. А какая, извините, тишина! Словно навеки вышел из строя скрывающийся за белым горизонтом Бердский радиозавод. Снегурочка, ау!
Батальон надолго замер перед длинной курортной лестницей, такой знакомой по летним дням и такой неузнаваемой сейчас. Первым кинулся вниз тот же нетерпеливый Варшавский.
- Эге-гей, славяне! - завопил он, стараясь прервать очарование, и покатился вниз, утопая в снегу. - Вам что, бровеносец в потемках привиделся?!
- О ком это он? - насторожился Шац.
- Вперед, орлы, к Эгейскому морю! - кричит Зингер, чтобы окончательно разрядить атмосферу. - И орлицы тоже! Объявляю переход Дженни Маркс через Альпы к мысу Кап-Кабаний открытым! Боевая сверхзадача - раскопать Трою!
- Тут и на троих-то не сообрабздишь, - ворчит Фалькенберг.
- Илюша, кто здесь командует? - недоумевает политрук.
- Ладно-ладно, ничего... - Курицкий раскорякой спускается вместе с коллективом.
- Закурить хцыцца, - мечтательно говорит Лена Коган, на снегу еще необъятнее, чем в жизни.
- "Беломор"? - угодливо предлагает Аранович.
- Ну, Марик! Даме - белую смерть?
- Да ты посмотри, море-то какое белое!
- На таком вот Белом море родился великий Ораниенбаум, - поясняет Клячкин.
- Дамы и господа! - внезапно резко тормозит Саша Бердичевский. - Что это за экскурсия по родному краю? Так мы и будем бродить, как юные следопыты?
- А что ты предлагаешь, член-корреспондент? - интересуется Кунцман.
- Вот в этом-то вся и эвристика! - значительно, как восклицательный знак, Бердичевский поднимает указательный палец. - Эта бескрайняя полярная равнина представляется мне не чем иным, как неописуемой танцевальной площадкой для нужд отдыхающих бойцов.
- Люди! - восхищенно кричит Аранович, от возбуждения роняя очки в снег. - Танцы!
Он обнимает неуклюжего детину Вергера и тычется ему в грудь восторженным рыльцем слепого щенка. "Танцы, танцы, танцы" - проносится по толпе.
- А что, хорошая, в общем-то, идея, - разводит руками комбат. - Гриша, перестань все время шипеть! Надо только снег расчистить...
Вмиг разломана умелыми руками одна из кабинок, и добровольцы сгребают снег импровизированными скребками.
- Погоди, - неизвестно к кому обращаясь, говорит вдруг Левберг-старший, роняя скребок. - А музыка-то откуда? Мы что... всухомятку будем топтаться?
- Это, между прочим, в твой адрес, - Кунцман оборачивается к Зингеру.
- Это, между прочим, почему? Разве это я придумал эту школу Соломона Каца? Вон товарищ стоит, его идея - к нему и шлите ходоков.
Саша Бердичевский впервые в жизни растерян.
В это время электровоз, которому вскоре предстоит отплыть в направлении Береговой, чтобы уступить подведомственный состав из двух вагонов ползущему раком от Нижней Ельцовки собрату, расчувствовавшись подает голос. Не ахти какой, между нами говоря, лирический кобзон. Сколько, однако, глубокого, подлинного сантимента! Умничка ты наш, напомнил о себе перед прощанием. А мы-то разбежались - природа, танцы-шманцы, даже и не подумали о тебе! Бессмертным делается стыдно за свое высокомерие, свойственное живым существам и призракам. А теперь, ласточка, попробуем гудеть вальс, ну хоть на одной ноте. Вот так, вот так! Что это за нота, Сашенька? Ля? Самая что ни на есть подходящая нота. И вдруг со стороны Сеятеля принесся ответный гудок. Это второй электровоз, приближаясь, подавал свой высокий, рвущий душу сигнал. А это что за нота? Тоже ля, только другой октавы? Ослепительно! Дорогие мои механизмы, давайте попробуем вместе! Вот так: ля-ля ля-ля ля-ля-ля-ля ля-ля-ля ля-ля-ля. Это уже не жалкая прибрежная самодеятельность, это надежды маленький орфейчик. Начинаем! Евредики приглашают евредейцев!
Лена Коган берет Марика в свои сильные руки. Илона Вольпина прохаживается, придирчиво вглядываясь в затаивших дыхание претендентов. Катя Гесина умело ведет заплетающегося и смущенно покашливающего Курицкого. Нина Глуз и Варшавский, закрыв глаза и сцепившись, как Маркс с Энгельсом, медленно переминаются на месте. Илона высматривает достойного партнера. Ее старшая сестра тихо смеется изящным бальным бонмотам Бердичевского. Соня Гринфельд робко подходит к Григорию Шацу.
- Товарищ политрук... Гриша, можно вас пригласить? То есть... ну да, пригласить?
Гриша краснеет, как Дедушка Мороз после шестой стопки.
- М-м-м-можно.
Илона Вольпина переводит взгляд с одного на другого. Ну, подойди к Бореньке, ну, будь умничкой, он тебя во сне видел в костюме Царевны-Лебедь! Я пригласить хочу на танец вас и только вас. Илона подходит к Зингеру.
- Танцуешь?
- Да, да, танцую! - радостно взвивается стоящий рядом Боря Клячкин. Он берет озадаченную барышню в кольцо и первым делом наступает ей на ногу - сапоги, ну куда от них смоешься!
Медленно покачиваются пары. Белый танец. Электровозы играют вальс, они не видят ничего, их потухшие электрические глаза строги и печальны. Ля-ля ля-ля ля-ля-ля-ля ля-ля-ля ля-ля-ля. Я всех вас мысленно обнимаю, мои легкие полутени. Натан Фалькенберг откопал где-то в плацкартном пузырек с фиолетовыми чернилами и сейчас его рвет на сверкающий белизной снег в экспрессивной манере. Сестры, милые сестры! Музыка играет так нежно, так трогательно. Еще немного погоди, Курицкий, не командуй посадку, побудь еще секунду послушным мальчиком в руках Катарины! Вальс - это танец бессмертных.
Словно в забытьи, стоят и слушают неангажированные бойцы. Они будто бы снова возле хедера родного, где девочек всегда не хватало. Рядовой Файнман в глубине души ужасно возмущен - Маринку Дехтереву не мобилизовали. Какая она Дехтерева - Брайловская она по бабушке! Я совсем танцевать разучился и прошу вас меня не учить!
Будьте честными с самими собою, мои скитальцы, не обещайте деве юной танцульки вечной на Земле обетованной. Вот уже затрусил ваш верный тягач в сторону Береговой, издав на прощание свое тоскливое "ля". Вот уже взвыл его полный сил сменщик неизвестно откуда взявшееся "фа диез". Пора мол, пора! Кончилась музыка, кончились танцы. Нехотя карабкаются служивые в простывший поезд. Прощай, свободная стихия! Мы снова едем, едем, едем...

Платформа "Сеятель"
Бок о бок с вечно живыми, слегка растерянные, словно посеявшие чегой-то безвозвратно, отделенные какой-то вязкой и прозрачной перегородкой, но не порывая своей связи с ними, по гулким трассам мироздания влачатся сопровождающие лица. Эти атланты и кариатиды подпирают своими натруженными плечами зыбкую реальность олимпийцев. Эти полубоги, в иной всемирной истории, возможно, имеющие исправные, за подписью и печатью, визированные в домоуправлении удостоверения на имя Дялы, Перуна, Лысого Дидка, Анапы-Наги, Бурхана, Бися Юаньцзюн, Дагона, Шишиморы и прочей бичуры, тащатся по шпалам, опять по шпалам вслед нашему стальному коню. В то время как не ведающий сомнения и безразличный к грядущему забвению кругом веселится и ликует весь народ, улюлюкая вдогонку уползающему в вечность составу, эти честные работяги безвременья, стахановцы памяти и легендарные ударники мифотворческого труда продолжают следовать раз и навсегда выбранным курсом. Иному по большой везухе удается проехать станцию-другую на крыше, пока не шуганет его оттедова грубый станционный смотритель метким матерным словом, дескать, пяздуй, говнюк хитрожопый, на все четыре хуевины, одно муде здесь - другое там, покудова я тебе залупу не закомпостировал.
Ох уж эти засранцы акакии акакиевичи, титулярные надворники русской литературы! И снова ковыляет сопровождающее лицо по уходящей в беспредельную за далью даль колее, следуя горящим взором за караваном бессмертных.
За надежными дверцами несгораемых шкафов, в архивах третьего отделения рейхсканцелярии хранятся школьные групповые фотографии, на которых навеки замерли они плечом к плечу с бессмертными в напряженном ожидании светлого будущего - сейчас вылетит птичка, и всё пройдет.
Но вот что интересно: долго-долго играющий Окуджава продолжает вертеться со скоростью тридцать три оборота в минуту (Аранович, скажите: "тридцать три"), а я опять гляжу на вас, тыча пальцем в снимок и припоминая: Спирин, Лабутенко, Хоменко, Драченко, Бульба, Чухнякова, Сай, Алиева, Барышев, Перевозчиков, Коломеец, Редько, Ткачук, Рахимова и другие сопровождающие лица.
Налет
Леденящий душу посвист прокатился над придорожным сосняком, спугнув ворон, ответивших на него паническим карканьем. Раздался оглушительный выстрел, снова свист и наконец все потонуло в зычном многоголосом гоготе - не то апачи, не то птичий базар. Поезд, скрежеща всем своим плохо смазанным организмом, остановился.
- Отпирай вагоны! - услышали до смерти перепуганные бессмертные, и уже через несколько секунд в проем отъехавшей двери засунулась замотанная оренбургским пуховым платком, поросшая бурой щетиной голова, буравя вагон пронзительным взглядом огромных выпученных глаз.
- Хто такы? - сипло спросила голова.
Подходящий к случаю ответ никак не находился.
- Хто-та-кы?! - настойчиво повторила голова, на этот раз - с нотками подкатывающей истерики.
- Мы, собственно, члены оперной студии, если так можно выразиться, - неожиданно пропищал Вергер. - Народный хор государственного театра музыкальной комедии некоторым образом, проводящий костюмированную, если угодно, репетицию оперетты Афиногенова "Бронепоезд 14-69".
- Офицеры е? - ошалело спросила совершенно сбитая с толку голова.
- Какие там офицеры, батя! - осмелел Варшавский. - Говорят тебе - народные артисты. Да у нас на весь вагон ни одного ствола немае.
- А найду?
- А шукай сколько влезет! Во, забожусь! - радостно объявил Аранович.
- Артысты, батько! - крикнула голова, высовываясь наружу.
- А вы кто же такие? - осторожно спросил Клячкин.
- Мы-то - гарна шобла батька Хомяка. Пришлы рятуваты права вольных хлопцив та дивок усих краин.
Население вагонов начали выводить на широкую занесенную снегом поляну.
- У меня до вас срочное дило, гражданин любезный, - доктор Рубинштейн ухватил замотанного платком налетчика за рукав. - У нас тут в плацкартном вагоне... як ваше призвище, товарищ?
- Панас Лабутенко я, Опанас Григорьевич.
- Дюже приятно, а я - доктор Ефим Рубиненко. Так вот, дорогой Панас, у нас тут в плацкартном вагоне опасного психа везут. Маленький такой, горластый - вы его сразу признаете. Страдает буйным помешательством и манией величия, вообразил себя не то Чапаевым, не то Фурмановым. Надо бы его немедленно изолировать и кляп в рот, а то он такого способен наговорить...
- Усе зразумыв, - быстро просипел Панас. - Зараз зробым.
Шобла Хомяка представляла собой пестрое сборище личностей, способных претендовать на звание артистов с неменьшими основаниями, чем бойцы батальона имени Дженни Маркс. Сам батька, жирный детина с длинными пшеничными усами, кутавшийся в колонковую шубу, разъезжал по снегу на санях, в которые были запряжены трое молодцев в ватниках и валяных пимах. При санях все время находилась весьма примечательная пара, которую Зингер сразу же определил как референтов. Один - длинный, патлатый, в фирменной дубленке, джинсах и лыжной шапочке с помпоном, другой - коротышка в милицейской форме без погон, обвешанный со всех сторон холодным и горячим оружием. Здесь же, кроме двух десятков типичных деревенских ублюдков западносибирского пошиба, находилось и несколько драных девиц различной степени испитости, с которыми резко контрастировала с иголочки одетая тонная барышня в импортных очках, барашковой шапочке и с настоящим цирковым бичом, волочившимся за нею по снегу, подобно элегантному черному хвосту.
- Тройка, стой! - гаркнул жирный атаман, совершив весьма впечатляющий проезд вдоль выстроенного в шеренгу батальона. Двое референтов и тонная барышня остановились подле батьки. Тут же подлетевший Панас рьяно доложил:
- Делегация артыстоу по твоёму наказу, батько, пидровнялас, буйный варьят узят пид стражу у нужнике.
- Ага, - удовлетворенно проурчал атаман, щуря на шеренгу бисерные глазки. - Значит, артисты? Деятели, стало быть, культуры. Ай? Певцы, плясунцы, драматурги. Прелесть. Что ты про енто скажешь, Дмитро?
Длинный фирмач-референт радостно осклабился.
- Ай синк, чиф, зэт зис из э рэар опортьюнити, э грейт форчун. Ай синк...
- Геть, Ткачук! - вмешался милитаризованный коротышка. - Не пудри батькy башку своею туфтою. Послухай, батько, честного преданного соратника Сашко Драченка. Носом чую я, якие то артисты. От их же за версту несет стройбатом. Спроси меня, батько, спроси - хто это, дорогой мой боевой товарищ Сашко Драченко, есть перед тобою? И я тоби, ридному другу, як на духу отвечу - то чурки с Ташкенту йидуть строить тюрмы для трудового народа по указке гнойной большевистской диктатуры.
- Ой, ё! - зажмурившись от удовольствия, прыснул атаман. - Сс-си, сс-си, сс-си-и-и! Ну вы меня, гляжу, обои уморить задумали. Ох, жись с вами! Ох, нескyшна-а-а.
- Если позволишь, Алексей, - нехорошим монотонным голосом произнесла барышня. - Я бы посоветовала тебе их немедленно в расход пустить. Они мне не нравятся. Все. Кроме, знаешь ли, вот этого.
Она медленно очертила черным бичом дугу на взрытом, словно ложе любви, снегу и, столь же медленно поднимая свое зловещее орудие, подцепила его змеящимся изогнутым телом подбородок остекленевшего от ужаса Клячкина. Медленно повернула его голову справа налево, потом слева направо, слегка прищурившись за стеклами импортных очков.
- Он некрасив, но у него должна быть очень тонкая белая кожа. Хрупкие кости. Вероятно, тонкий, почти девический голос. Крик.
- Ай синк ноу мач эбаут ё тэйст, диэ Лариса, - заржал долговязый Ткачук. - Ю а мэйкинг ми лаф.
- Вели ему замолчать, Алексей, - столь же бесстрастно сказала барышня. - Я не выношу этого плебейства.
- Фу! - весело гаркнул Хомяк. - Значить так, братва. Может, они артисты, может, фигуристы, сс-си, сс-си... по мне - пущай хоть гитарасты. Как ты сказал, Сашко? Чурки с Ташкента? Ё-моё, все вы только и ждете, чтоб батька Хомяк со смеху лопнул, а вы бы наследство делить стали. Ты, Сашко, в своей ментуре, похоже, жида живого не видал, ай? Разуй глаза, тютя, это же полный кагал жиденят! Не мое дело теперича следствие вести, откуда они тута взялись и какой у их артистический бенефис, а только концерт они нам сейчас как миленькие исполнят. Ага, первым делом - концерт по заявкам трудящих. Нехай попоют, попляшут для начала. А там поглядим - кого в расход, а кого - и к награде приставлю, ко мне в штаб - личным раввином. Сс-си, сс-си, сс-си-и-и...
Хомяк тяжело слез с саней.
- А ну, Спиря - Барыш - Перевозчик! Марш до Пузырихи, и штоб через двадцать минут было бы тута два ведра самогонки! - распоряжался он, тыча кулаком как попало в физиономии своих запряжных. - И не сметь без спроса хлебать, заставлю собственными ушами закусывать! Всем вольно! Народ веселиться желает.
Рьяно заржав, бессловесная тройка кинулась по просеке в сторону от железной дороги.
Лабутенко словно примерз к месту, выпучив глаза и повторяя, как в бреду: "Жиды... жиды... жиды..."
- Что с вами, пан хорунжий? - подошел к нему Зингер. - Чого зажурылыс?
- А то! Не могу больше говорить по-украински! Понятно?
- Тю!
- Вот тебе и тю! Я же не знаю этого чертова языка!
- Отшень плёхо, как говорят латыши. Да ты, никак, пренебрег исторической сентенцией дражайшего Тараса Григорьевича Шевченки: "Це не людына, яка забувае свию ридну мову".
- Это насилие. И вообще у меня бабушка еврейка.
- Ага, вот, значит, когда ты это вспомнил. Ну что ж, это весьма кстати. Идиш тебе уже поздно изучать... ладно, хватит одного древнееврейского слова. У тоби оружие е?
- Одна противотанковая граната. Только она пустая.
Тем временем Курицкий совещался с бойцами.
- Что будем делать? Выступать?
- Ты, Илья, как предводитель дворянства, - посоветовал Кунцман, - запевай, а мы, рядовые, подтянем какое-нибудь "эй, хрюкнем".
- Вергер всю эту кашу заварил, - вмешался Аранович, - он пусть и пляшет русский народный танец живота.
- Вергер - гений, - заявил Курицкий. - О его солдатской смекалке и редком хладнокровии я доложу в штаб... если доведется. Рекомендую представить к награде. А вот вы, Катя, - комбат жалобно посмотрел на рядовую Гесину. - Вот вы, девушки... вы могли бы как-то посодействовать?
- Значит, Илюша, - резко ответила Катя, сморщившись, - если мы после всего этого останемся в живых, я с тобой поговорю по поводу милого принципа всех самцов: "а ну-ка, девушки".
- Но это же женская песня, - попытался оправдаться Курицкий. Но рядовая Гесина даже не удостоила его ответом.
Тем временем тройка вернулась с самогоном, налетчики тяпнули по первой и, топая ногами, стали скандировать: "Кан-церт! Кан-церт!"
- Сперва артистам поднести надо! - осмелев от пряного запаха первача на морозе, закричал Фалькенберг.
- Даешь "Голубой огонек"! - требовала братва.
- Дринкинг афтер сингинг! Нехай спивають! Гопака! Болеро!
Комбат, чувствуя, что промедление смерти подобно, сделал шаг вперед и поднял обе руки, призывая аудиторию к тишине.
- Сейчас, дорогие друзья, - сказал он надтреснутым голосом смертника, - мы начнем наше выступление. Прослушайте, пожалуйста, песню "Стою на полустаночке", которую я исполню для вас в сопровождении сводного хора.
Курицкий прокашлялся, бросил взгляд, полный муки, на своих однополчан и запел тусклым, скрипучим голосом:
- Стою на полустаночке в цветастом полушалочке,
А мимо пролетают поезда,
А рельсы-то, как водится, у горизонта сходятся...
- Где ж ты, моя пропавшая пизда? - неожиданно сочно и лихо подхватил хор, враз припомнив самый скандальный в городской истории урок пения, завершившийся истерикой пианистки Евы Густавовны и исключением из школы зачинщика Синякова.
- Была она обычная, к сношениям привычная,
Росла, как придорожная трава,
Как вдруг куда-то скрылася, сама собой накрылася!
К кому теперь идти качать права?
Немедленный успех этого вокального экзерсиса превзошел все самые смелые ожидания. Публика ржала, гоготала, многие пытались подпевать, фирмач Ткачук катался по снегу и выл от восторга. Горестная судьба незадачливой героини задела за живое и самого батьку - уставив руки в боки, это жирное существо раскачивалось в такт мелодии.
- А дело в том, что спиздили ее! - на полном подъеме допел хор и отвесил восхищенной публике довольно слаженный земной поклон.
Шефский концерт явно достиг своей кульминации и, в соответствии с непререкаемыми законами драматургии, в этот момент произошло два события, каждое из которых было бы способно вызвать резкий поворот в любой остросюжетной драме.
Батька Хомяк, находившийся, по всей видимости, под сильным впечатлением поп-хита и слишком буквально воспринимая разгоряченным сознанием созданный артистами художественный образ, вдруг растоптал короткими ножками в чукотских унтах брошенные в снег рукавицы, залихватским наотмашь ударом сбил милицейскую фуражку со своего референта Драченко и диким, идущим из кишечника голосом заорал:
- А щас! Па-а желанию трудящих! Пущай ваши бабы, ё моё, голышмя по снегу скачут! Хочим жидовского стриптиз-з-зу! Наши дев-вочки платьица бе-е-елые р-р-раздарили сисстренкам сва-им!
И параллельно этому в двери плацкартного вагона показалась взъерошенная голова Григория Шаца. Неизвестно как вылезший из туалета политрук невероятным усилием громко, как наган пулю, выплюнул тряпичный кляп и пронзительно крикнул:
- Именем Железнодорожного райвоенкомата!
- Стреляют, падлы! - завизжал Драченко.
- Фак! - пискнул Ткачук, загораживаясь пустым ведром.
- К оружию! - рявкнул батька.
- Теперь, Панасе, твой главный выход, - сообщил Зингер замершему в каталепсии Лабутенко. - Гвоздь программы. Ты сам знаешь, что делать, или тебе нужен суфлер?
Лабутенко схватил, словно большое эскимо на палочке, свою заветную гранату, поднял ее над головой и зычно проорал:
- Лягай, бандиты! Та не вы! Я ж з вамы! Я свий, жидиуский! Тохес! Тохес!
- Крут, крут, Опанас Григорьевич! - в восторге хлопнул его по спине Зингер.
Батальон торопливо набивался в вагоны, и вот - поезд уже трогается с места и начинает набирать скорость, оставляя позади валяющуюся на снегу шоблу батьки Хомяка. Последним, уже на полном ходу, втягивают в вагон задыхающегося Панаса.
- Неужели пронесло? - недоверчиво восклицает Аранович. Клячкин тихо стучит зубами.
- Если ты про Хомяка, - усмехается Зингер, - то будь спокоен! Так пронесло, что от Матвеевки до Береговой поселяне носы позажимали.
От платформы "Сеятель" до станции "Камышенская" электропоезд проследует без остановок
И ничего удивительного, государи мои. Какому же это поезду, будь он хоть трижды роб-рой Советского Союза, хоть закуколься, хоть отлейся в бронзу по грудь колесом, о трех звездах, как коньяк великий отечественный, как неукротимый летчик Покрышкин, будь он хоть атомный ледокол "Сибирь", страдающий утечкой секретной информации, какому же это поезду, спрашиваю я вас, придет в горячечную его голову идея сделать остановку, только что вырвавшись из подобного приключения? Вперед, вперед и не оглядываясь, дорогое наше, любимое транспортное средство! Благодари запустивших тебя на эту эллиптическую орбиту, что избавили от кондуктора, грозящего нажать на тормоза, от маменьки милой, от прощального привета - и не оглядывайся. Даже если со стороны виднее, что ты, братец, на вечном приколе, что ты именно то и есть, что изваян в граните, что под колпаком, что каждый младенец тебя узнает и былинники пречистые ведут рассказ о том, какого пассажира, среди прочих иных, доставил ты из снулой Финляндии погожим апрельским днем, чтобы потом угодить в стекло, подобно студиозусу Ансельму, все равно, золотой, - не останавливайся. Пусть дитя малое, неразумное неверно сцепило ломкие секции своей импортной железной дороги, пусть искрит розетка и барахлит контакт, пусть страшно тебе, спутник боевой, такому маленькому, пластмассовому в этой необъятной детской комнате, занесенной бутафорским снегом, все равно, лети, милый, вперед! Неважно, что прямая искривляется, что земля где-то там закругляется, что, напрягая свой огромный, гениальный, лобачевский, на каждой станции уже сиживал, окруженный машинистами и кочегарами, за стаканом чайку, неторопливо осмысливая тот факт, что под искусственным кварцевым солнцем вокзала Аустерлиц уже ничего нового не сыщешь, кроме какой-нибудь жиденькой пролетарской диктатуры, да и это пролетит-промелькнет, поминай, как звали. Плюнь, добрый мой поезд, на все эти побочные соображения - чеши вперед на всех парах, иного нет у нас пути! Может, у кого и в коммуне остановка, что нам за дело, родной, - мы проследуем без остановок до станции "Камышенская".
А пока ты летишь под тугими парусами, не ища покоя, не требуя социально обеспеченного отдыха, унося нас в новые, хорошо забытые старые дали, я хочу сказать тебе, мой конь ретивый, что я благодарен тебе по гроб жизни. Да-да, именно так - по гроб жизни. Эта удивительная штуковина - именно то, чем по мере нашего движения в безвременье и в прострации стал видеться мне этот, прости за выражение, роман. О, я мечтал бы об этом! Не гроб смерти, не душный саркофаг с мумифицированным текстом внутри, а гроб жизни - прозрачный хрустальный гроб, в толщу которого помещена спящая красавица кассирша, стучась в герметически запаянную будку которой, я пытаюсь требовать и умолять, взывая голосом Пьехи: "Дайте до детства обратный билет!". Но в том-то вся и штука, что аквариум непроницаем. Дружище электропоезд, не каламбурь, пожалуйста, по поводу Идиты, лучше скажи: "Поехали!". А я еще не окончательно махнул рукой на наше путешествие. Нет, не тем холодным сном могилы я планировал заснуть. Пока бессмертные, эти отчаянные парни, спят, притомившись, пока сопят их носики-курносики, пока кругом сплошная снежная равнина, по которой, сколько ни скачи, ни до какого государства не доскачешься, и мы с тобою, боевой мой транспорт, фактически один на один, я скажу тебе с последней прямотой дилетанта и авантюриста: Ну и фиг с ними, с билетами! Я еду зайцем. Мы попробуем въехать с налета.
Но чу! Что это там справа по курсу? Станция "Камышенская"? Толпа пассажиров на перроне. Как быстро пролетает вечность! Эти люди побаиваются тебя. Со стороны, дорогой корабль-призрак, ты, что греха таить, производишь странное, возможно даже, пугающее впечатление. "Не видно на нем капитана, - подозрительно щурясь, замечают наблюдатели, - на нем фулюгане шумят". Значит, мы уже снова визуализировались. Тормоз. Ура!
Станция "Камышенская". Перегон Смерти
Откуда ни возьмись, посередь долу широку, в самом сердце Западно-Сибирской низменности, словно остаток планетарной катастрофы - дикий горный хребет, разломивший тихую новосибирскую жизнь на две самостоятельные половины - до и после, как на фотографиях в журнале "Здоровье", пропагандирующих пластическую операцию носа. Рыжая, ржавая порода дыбится и горбит непокорную спину - вот-вот заржет жеребчиком. Поминай как звали тихую станцию "Камышенскую". "Камышенская"? Проехали! Над пропастью несемся, во ржи. Разгоняясь на перегоне, поезд входит в раж, и страшно, страшно пролетать в нем по этому грозному овражистому разлому, страшно, что никогда уже не будет того, что было, что иудейский, так и не став греческим, фас бедного подопытного подлежащего исправлению гражданинчика распадется на два несогласованных западносибирских профиля. Западло тебе, вражья сила! Вотще будет жертва корчить рожи, повторяя, как заклинание: "Здесь, здание, здоровье". Здесь. Где? До или после великого разлома? Здоровье. Нет и не будет. Здание. Здесь? Вы просто издеваться вздумали! Бывайте здоровы.
Бессмертные прилипли носами к вагонному окну. Глаз не оторвать от страшного перегона, от кошмарного перевала. Носы деформируются, вжимаясь в пыльное стекло, поезд проносится со скоростью того света. Бессмертные уезжают от дома, от крытой камышом хаты, от здесь, от здания. Бывайте здоровы - наше вам домашнее задание. Под лежачим камнем вода непредсказуема, бессмысленно искать определения обстоятельств исключения из правил. Живите богато там, где вы остаетесь, на станции "Камышенская", ибо за Перевалом Смерти, кто знает, что за ним ждет. У вас там - тихая заводь, у вас шумел камыш, Божья благодать, пасторальные сцены из жизни сибирских пейзан, но вечно живые мчатся вперед, оставляя за собой все вышеперечисленное, уже непричастные, безразличные и отрешенные, как и подобает летящим по Перегону Смерти, обратив взор к миру иному.
Бунт на корабле
По ночам Шаца стали мучить кошмары. Иногда ему снилось, что весь личный состав батальона превратился в диких козлов и с гиком и блеянием, фальшиво трубя в свои собственные витые рога, скачет по скалам, сбрасывая в ущелья потоки камней. Каждый камень тюкает его по голове, а когда он берет его в руки и подносит к глазам, чтобы рассмотреть, оказывается, что это апельсин с наклейкой "Яффа" на оранжевом боку. А то еще снилось нашему сновидцу, что в столичном городе Москве переворот и к власти пришли меньшевики, которые представлялись ему в этих кошмарных снах маленькими такими, просто микроскопическими козявками, которые копошились в грязной луже на рабочем столе Владимира Ильича, и Гриша пытался декретом о мире, скрученным в трубочку, смахнуть их на пол. Он просыпался в холодном поту и снова и снова пытался поймать на старенькой вергеровской "спидоле", если уж не недосягаемую ставку командования, то хотя бы "Маяк", чтобы услышать человечные голоса московских дикторов, как их звали-то, этих дикторов, но в эфире, за густой сетью помех - голос Америки на узбекском, что ли, языке. Солженицын бешбармак, Бегин сусамыр. И где-то на секунду Сева-Сева Новгородцев, город Лондон, Би би си, а потом опять тьма и скрежет зубовный. Конечно, можно внимать проповеди филиппинских баптистов под гитару или на том месте, где на полминуты, не более, обнаружатся вредоносные позывные сионистского агрессора та-там-пам-пам тири-тири-рам, можно вместе с треском отечественной глушилки слушать с дурной периодичностью выплывающую из хаоса фразу "и закончили свою вахту на ледовом континенте". Но все это, конечно, ничуть не способно успокоить больную душу политрука. Однополчане показывали на него пальцами, громко пердели, строили рожи, а по ночам собирались и пели песни, самые отвратительные, то на английском языке, то блатные, а то и белогвардейские, а он бессилен был воспрепятствовать этому безобразию, он даже не знал, где, собственно, проходит линия фронта, где свои, где чужие, на чьей они территории и в чьих руках Кремль. Пьянство, таинственным образом процветавшее при отсутствии алкоголя, блядство женского состава, особенно расстроила, просто убила его Соня, сказавшая, что она девушка и, пока они не поженились, трусики ни за что не снимет, а когда он стал настаивать, то она вообще убежала, маленькая дрянь, и опять-таки это неведение, полное, абсолютное и беспросветное - все это сводило его с ума.
Шац высунулся из вагона, и тут же на него упало чье-то неустойчивое, инертное, почти астральное тело. В морозном воздухе висел какой-то очень знакомый, но неопознаваемый запах.
- Гришу-н-ня, любонька! Пошто не спишь, курва политпросветлая?
- Рядовой Фалькенберг! - взвизгнул Шац. - Вы пьяны!
- П-пьян, - с чувством неподдельного торжества согласилось тело. - Я, заз-знобушка, пьян как свинья! А ты, бакинский комиссар, в штаны насс-сл, небось думал - "Поморин" конь-писькуешь, так и всё, пиньдец Натану Фалькенбергу? Меня, Гришуня, голыми мудями не воз-зьмешь!
Шац вяленой рукой ударил по астральному телу, гнусно заржавшему в ответ, и захлопнул дверь плацкартного вагона.
- Чтоб он провалился, этот свежий воздух, - думал политрук, карабкаясь на столик, а с него, не снимая сапог, заползая на верхнюю полку. - Вот он, димедрол, тут. Лучше сразу две таблетки, под два одеяла - и спать, вплоть до особых распоряжений. А во сне - сны, пусть и не такие, как хочется, а все-таки иная, лучшая реальность. Я вас, господин романист, в свои сны не пущу, и не надейтесь, чтобы вы из них посмещище сделали для всех этих зубоскалов. А у меня на вас есть прием - две таблетки димедрола, дрола-дрола, вам через эту ватную завесу, батенька, никогда не продраться! А сны - мои, только мои, можете сколько угодно смеяться, но это - святое, и я вас, - Шац проглотил таблетки - сперва одну, а следом за нею, уже немеющим ртом, вторую, - не пущу туда...
- Ну и спи себе, Гриша, - беззлобно промолвил рядовой Зингер, пробираясь по снегу вдоль состава. - Пусть тебе приснится дедушка-комиссар, благословляющий тебя перед субботними свечами. Спи спокойно, дорогой товарищ, не ведая о том, что тебя ожидает.
- И вообще, - вторит ему Шац, свернувшийся под своими двумя одеялами. - Тоже мне, писатель. Как можно после Кафки и Джойса выводить такой ходульный образ, какую-то тупую карикатуру - "бей жида-политрука, морда просит кирпича", а? Не стыдно?
- Ты, Гриша, причислен ныне к лику бессмертных, ты стал маской еврейской народной комедии, так стоит ли требовать психологической или исторической правды? Есть ведь еще и правда жанра...
- Да? А то, что меня, золотого медалиста, на вступительном в университет заваливала вся кафедра математики - это не правда?
- А кто, Гришунечка, был инициатором ленинских зачетов по статье "Памяти Герцена"? Кафка?
- Я отказываюсь, - Шац сладко зевает, - с тобой... вообще... говорить. Сгинь...
А рядовой Зингер тем временем уже лезет в товарный вагон, где в этот предрассветный час воздух так наэлектризован, что и без хилой лампады в 60 ватт можно было бы читать по ролям план ГОЭЛРО.
- Жрать нечего! - кричал Кунцман. - А мы всё ушами хлопаем, олухи! Сколько можно еще протянуть на этой перловке?
- Мабуть, вона еще и некошерная, хлопцы, - вставил прозелит Лабутенко. - Бис ее знае...
- А что прикажете делать! - ярилась Лена Коган. - Нет больше ни хрена, скоро козьим дерьмом будем пробавляться! Поищите у Шаца под полкой, он, небось, персиковый компот по ночам хрумкает!
- Забился в бункер, как Гитлер! Жируется, паскуда! - поддавал жару Кунцман.
- "Спидолу" узурпировал, - вдруг вспомнил Вергер. - Новости, естественно, слушает - и молчок. Слышимость, говорит, отсутствует. А я думаю, что она слишком даже хорошо присутствует, слишком!
- Та взялы уж зраильтяне Бердычев та Жмеринку з Винныцею, от те и уси новости! - авторитетно заявил Лабутенко.
- Всю аптечку кто-то спер вчера, - сокрушенно пожаловался доктор Рубинштейн. - Говорил я Фалькенбергу - настойку календулы бери, драться не стану, но зачем же йод хапать, стрептоцид, пенициллин?
- Не надо, Фима, пожалуйста, про пенициллин, - взмолился Варшавский. - Это будит ассоциации - еврейский пенициллин, курочка ребе, кольраби, фаршированный гусиным ливером...
- Хоть бы компас, - всхлипнула рядовая Вольпина-младшая. - Шли бы и шли себе...
- Не советую, - вмешался Зингер. - Кругом враждебно настроенное местное население, банды, сельские самопалы и прочие прелести.
- А вы думаете, у него компаса нет? Ха-ха-ха! - сатанински захохотала Лена Коган. - Может, хватит бздеть в кальсоны? Взять его, да и скрутить ко всем шейдям! Что мы, овечки на заклание? Вся власть кадетам, а армию распустить!
- Правильно! Хватит! - понеслось со всех сторон. - Арестовать мерзавца!
- И ремнем его по жопе, - мечтательно заметил рядовой Ротгауз.
- Это, Леночка, очень тонко - насчет заклания, - вставил Клячкин. - Надо так его прищучить, чтобы он в штаны наклал.
- И этим говном ему все рыло и вымазать, - продолжал смаковать Ротгауз, первый из бессмертных читавший де Сада по-английски.
- Вы не смеете, ребята! - вдруг надсадно, как треснувший пионерский горн, заголосила Соня Гринфельд. - Это кощунственно!
- Кощунственно, Сонечка, - наставительно заметил доктор, - находиться столько времени в антисанитарных условиях, это унижает человека. Помимо политики.
- Да... да я не спорю, - расплакалась Соня. - Только... ну пожалуйста... ну зачем... только не надо говном... и ремнем тоже, пожалуйста!
- Сапогом кирзовым по зубам - тоже хорошо пойдет, - утешил ее Ротгауз.
Лена Коган неслась впереди всей толпы. У плацкартного вагона она властным жестом остановила повстанцев и прислушалась, приложив ухо к двери. Ни звука. Резким рывком большой руки она легко, как почтовый ящик, распахнула дверь. Кто стучится в дверь ко мне с толстой ленкой во главе? Может, вам письмецо в конвертируемой валюте? Как вы думаете, Гришенька, а? Это он, это он - к вам подкрался ваш пиздец, как выражаются ваши дражайшие пролетарии. Проснитесь, идейный вождь, вам просют покинуть усыпальницу. Рядовой Рафалович нащупал лучом карманного фонарика маленькую фигурку политрука, свернувшегося на верхней полке.
- Слазь, политрук, - сурово сказал он. - Ты арестован.
Шац медленно выплывал из объятий димедрола. Перед ним была стая диких кровожадных козлов. Злобные их глаза, испуская леденящий душу мертвенный свет, в упор уставились на него из темноты.
- Што? Кто? - безумно промычал Григорий.
Его уже стянули на пол, но в тесноте и во мраке не могли связать специально приготовленными проводами. Шац мычал и выскальзывал из десятков протянутых к нему с недобрыми намерениями рук.
- На вулыцю ёго, гольтяпу! - крикнул Лабутенко. - Вязаты спидручнее буде!
На крутых ступеньках ему как-то удалось вывалиться из толпы. Он шлепнулся на снег, вскочил, ударил просветлевшей курчавой головой в живот доктора Рубинштейна и побежал по бездорожью в сторону, то проваливаясь в снег, то больно ударяясь о камни.
- Стой, гнида! Держи подлеца! - заорали бунтовщики, бросаясь следом.
Политрук, однако, бежал, как ошпаренный, как осатаневший, как ангел горной гряды, взвившийся над Перевалом Смерти, как кенийский стайер, как стая конармейцев, как Бабель, как Брумель, как стройный киноактер, то упруго взлетая канарейкой, то по-бабьи ухая в сугроб.
- Предатели! - чистым серебряным меццо-сопрано звенел и рассыпался клич по хрустальным скалам, в холодных гранях которых уже отражалась, мерцая, занимающаяся заря востока.
И тут, оторвавшись от неуклюжей погони и достигнув отвесного восточного склона Перевала Смерти, Григорий споткнулся и покатился вниз, навстречу восходящему солнцу.
- Там торчит куст можжевельника, - заботливо подсказал рядовой Зингер. - Прямо по курсу. Очень удобно, можешь гнать из него буржуазный джин "Бифитер", сидя между небом и грешной землей.
Шац решил не отвечать. Он открыл глаза и быстро зажмурил их снова. Единственная остававшаяся возможность - медленно, сантиметр за сантиметром, ползти по склону вверх. Там стояли, сгрудившись, его преследователи. В наступившей мертвой тишине было слышно, как переваривается в солдатских кишечниках вечерняя перловка.
- Плохо дело, - наконец мягко сказал Рубинштейн. - Надо провода ему спустить.
- Стойте! - крикнул Ротгауз. - Пусть раскается, партийная крыса!
- Правильно, - поддержал Аранович. - Пусть скажет что-нибудь антисоветское.
- Гришуля! Один анекдот про любого из Ильичей - и можно брататься!
- Что ты считаешь своей родиной, а?
Шацу хотелось запеть "Интернационал", но он начисто забыл слова. Что за чушь, не петь же, в самом деле, просто та-та та-та-та та-та та-та, предатели, оппортунисты...
- Ну, Гришенька, - подзуживали сверху. - Ну, будь умницей! Ну скажи: Ленин какушка! Ну, хоть про Хрущева, лапушка!
- Я вас настоятельно прошу! - крикнул доктор. - Вы висите на волоске!
- А кто подвесил, кто? - думал Шац, скрипя зубами.
- Но ведь ты же сам не хотел быть ходульным персонажем. Немного новых оттенков отнюдь не повредит твоему образу, - резонно заметил Зингер.
Шац вспомнил всё. Шестьдесят седьмой, начало лета, кругом какое-то необычное оживление, родители, дяди, тетки - все как-то странно глядят, в глазах блеск, висевшие сливами носы норовят взорлить к потолку. Той же осенью его принимают в школу, директор Ефим Рувимович говорит, что им повезло, они садятся на эти скамьи в год пятидесятилетия великой октябрьской... и шестидневную не забудьте - сдавленно хихикает стоящий рядом папа Фалькенберг. Ноябрь шестьдесят девятого - ему первому во всем классе повязывают красный галстук у вечного каменного огня в сквере Героев Революции. Бабушка обнимает его, ах, Гринечка, вот дедушка-то порадовался бы, ведь он был, Гринечка, комиссар, кремень-человек, всю гражданскую прошел, всю отечественную, все убивался, Арон Ильич, что в Испанию не послали. Пение в хоре, где настигла его первая любовь, Танечка сперва строила ему глазки, но однажды по дороге из Дворца пионеров вдруг показала ему язык и назвала жидком, они поссорились навсегда. Семьдесят четвертый, его принимают в комсомол, мерзкая харя Скальный больно бьет его в низ живота и матерится. Гриша облизал губы, тихо пискнул, попробовав голос.
- Ну... что вам? - Он посмотрел вверх, где метрах в двадцати от него замер на месте батальон. - Ну? Сталин совершил... Сталин совершил ряд непростительных ошибок! Ну?
Еще несколько секунд напряженного молчания - и вот уже над Перевалом Смерти грохочет и разливается многоголосое вдохновенное "ура" первого еврейского батальона имени Дженни Маркс.
- Иногда, - замечает рядовой Зингер, спуская вниз провод, - бессмертные молят о веревке.
Станция "Новосибирск - Южный"
Вот тебе, братушка, и день седьмой, вот тебе и земля твоя обетованная, и соль ее, на белые просторы коей вынесла тебя огненная колесница о четырех забубенных головах, пялящихся каждая в свою сторону света. Промотала тебя телега сия по пустыне Западно-Сибирской, по кочкам, по кочкам, и в ямку - бух, на станцию "Новосибирск - Южный", где компас твой компостирует прямо к северу, и нет больше никаких иллюзий на предмет общего направления мыслей, мол - поживем-увидим, не вешай нос, неумирающий, мы еще с тобой ананасный компот будем из банки трескать, сидя в синих леви-штраусах-оффенбахах - все двенадцать колен продраны по фирмe, каждая задница с надписью "Техас", что бы там ни болботал Лабутенко, между двух стульев, расставленных вкруг златого тельца, вот так, мол, будем еще зависать, вспоминая дорожные главы Ильфа и Петрова, пока не плюхнемся в плодородный компост исторической родины, как тощий плод, до времени поспелый. Э, нет, мобилизованный мой и избранный, тут уж и невооруженным глазом, как ни смотри на наше поколенье, сразу видно, что развернуло тебя носом твоим к северу, принесло точно туда, откуда пытался вынести ты ношу сию. И ничего тут не попишешь, мобилизуй ты хоть всю русскую и советскую словесность вкупе с прогрессивной мировой. Видно, остался ты с носом, и судьба твоя - рассеяться среди народов. Вон сколько набилось их в электричку на станции с этим многозначительным названием - не продохнуть, в тамбурах давка, двери облепили, дышат. Все несчастные люди дышат по-своему. Одни - зеленым луком, другие - репчатым, случается - колбасой черной кровяной, которая в сорок шесть копеек, или сигаретой корейской "Кумзадай" из травы морской, или бычком в томате, а то комфоркой газовой пустой в темной коммуналке [далее в рукописи - одиннадцать страниц метких бытописательских наблюдений, не имеющих непосредственного отношения к сюжету], а иной раз так исстрадается человек, так замыкается в толпе, что и вовсе дышать перестанет. И уже водитель-машинист, существо хоть и верховное, но до того бесстрастное и индифферентное, что его словно и нет вовсе или же он, мошенник, проспал бoльшую часть пути за своим штурвалом, теперь, словно бог из машины, подает по радио свой голос Израиля:
- Граждане, которые в заду! Пройдите в задний проход!
Два гренадера
Задворками южной городской заставы пробирались они, затравленно озираясь и поминутно останавливаясь, дабы чуткими, как у сохатого, горбатыми носами потянуть сухой морозный воздух: чу - и справа и слева бука ходит! Вывернутые наизнанку шинели, обмотанные суконными железнодорожными одеялами, - чисто басурмане в бегах. Сторожкая ночь над городом Новой Сибири.
Вечор были они рядовыми, как все прочие, да не стерпели, выпростались из ряда, скурвили строй, и иначе как индивидами вшивыми их теперь не назовешь - ни вида на жительство в этой южной черте сибирской оседлости, ни других каких видов на будущее, одно темное звериное желание - бежать и затаиться. Ну и видок у вас, болезные, сам Франсуа-Эжен мог бы позавидовать. А какие мемуары вам еще предстоит накатать!
В этот час улицы, по счастью, пусты. Местные обыватели не привыкли высовываться без особой потребности во внешнюю тьму и стужу из своих угретых ячеек. Зингер и Кунцман зигзагами пробираются к центру города, из Первомайского района в Железнодорожный, ведомые одним лишь инстинктом. За всю свою жизнь не случалось им гостить в этом анонимном жилмассиве, каждая хата, каждый фонарь, каждый потухший киоск здесь чужие. Вот мужичок пьяненький в сугробе копошится. "Доброе утро, дяденька! А не подскажешь ли, как в сторону Красного проспекта топать?" "Топать-хлопать... незаю... отъебись... красного не потребляю..." - "Спасибо, родимый!" - Инстинкт, однако, не подводит. Пейзаж постепенно делается узнаваемым. На глаза сами собой навертываются слезки. Вот и улица наркома Урицкого, вот и квартал сараев, где от Сулимы хоронились и в трясучку дулись, вот и альма-матерь, желтой краской малеванная, родные ступени, на двери табличка "Средняя школа № 10".
- Устояла! - Зингер гладит рукавом шершавую грязную стену. - Твердыня ты наша незыблемая. Сколько котлет, столько трудодней, сколько вина утекло.
Дверь, естественно, заперта.
- Сюзан, отворись! - командует Кунцман.
Никакой реакции, как и предполагалось.
- Я бы билет купил, если бы он продавался, - тяжело вздыхает Зингер. - Похоже, однако, придется крысиный лаз искать.
На заднем дворе - каток с разбитым льдом, видно, давно в хоккей не играют, на дощатом заборчике большая надпись белой краской "Зимний спорт - лучший доктор". Хозяйственный вход - на замке. Ткнулись в слесарные мастерские - мать моя, героиня! Открыто капище Чернозипунникова. Боясь зажечь свет, дезертиры пробираются между суровыми, похожими на огромные компостеры станками, натыкаются на ряды тисков, чьи холодные челюсти еще хранят кислый привкус нарезных леркодержателей - единственного освоенного ими изделия. Направо по коридору - кладовая, где трудовик тискал Лерку-физкультурницу, а следом - столовая, не ссы в компот, там повариха ноги моет.
Голодный Кунцман дергает дверь - заперто! Ну фиг вам, мимо буфета не пройдем! Ухватив тяжеленную сцепку из четырех железных табуреток, гренадеры разгоняются и таранят ею преграду. В гулкой темноте оглушительно грохочут удары. Трах! Трах! Трах! С третьего удара затраханная дверь падает.
- Слушай, Вадька, - внезапно говорит Зингер, отчего-то понизив голос. - А я наизусть помню твой древний стих.
- Такого не бывает.
- И тем не менее. Сейчас удостоверишься.
Желание сверкнуть вострым лезвием феноменальной памяти превосходит потребность в следовании сюжетной логике. Зингер читает с выражением:

Музей стоял, опущенный во тьму.
И вдруг, о Боже! Что это? Стеная
И потрясая яркою свечой,
В ночную тьму ворвался экскурсант
- Офелий Плаха. Юноша-курсант,
Он был рожден для света, не для тьмы.
И осветила свечь его умы,
Легла нога на даты Ильича,
И, потрясая утюгом, стоял он у стенки,
И старый метранпаж гопак плясал,
И плакали собаки у огня.
Представь себе, это, кажется, единственный образчик лирики из школьной программы, который я помню.
- Значит, весь я не умру, - делает вывод Кунцман.
- По крайней мере, до тех пор, пока в подспудном мире жив будет хоть один семит. Неужели у них здесь нет никаких полезных ископаемых окаменелостей?
Гренадеры зажигают свет и роются за стойкой, потом лезут на кухню, где все еще пахнет горелым луком и скисшими макаронами, но в больших люминевых кастрюлях ничего не содержится, и пачка размокшей соли - единственная ветхая реликвия. Страждущим остается в утешение только рукописный плакат "Хлеба к обеду в меру бери, хлеб - драгоценность, им не сори!"
- Я понял, - говорит Зингер. - Это уже не школа, это - мемориал, пустая блядская могила. Ты глянь - стенгазета у вешалки. Ты вообще-то соображаешь - что это за газета? А прояви-ка солдатскую смекалку! Это мы с Файнманом делали в шестом классе ко дню Советской Армии, срочно, вместо уроков! Вот, пожалуйста: "Зима восемнадцатого. Революция мечется в тифозном бреду, харкает туберкулезной кровью..." Узнаешь лапу Костика? А эту окрысившуюся на весь мир харю в буденовке я позаимствовал у Леонардо - "сердитый молодой человек".
Они молча прошли мимо спортивного зала, где Зингер бывал только на танцах в честь окончания очередного учебного года, ибо после скарлатины, перенесенной в начале первого класса, был освобожден от физкультуры бессрочно. По правую руку - библиотека, которой он навсегда остался должен никому не дорогой роман в стихах "Наша древняя столица". Следом - комната продленного до Страшного суда дня, в которой всегда светит солнце и по радио угарными голосами ровесники революции обсуждают вопрос - может ли парень поцеловать девушку! В самом углу, у дальней лестницы - сортир, прибежище курильщиков, на выходе из которого особенно любили устраивать шмон с обнюхиванием. Лестница массивная, капитальная. На этом пролете англичанка Ирина Федоровна пыталась остановить Кунцмана для сурового внушения: "Куда это вы несетесь? Вам, Кунцман, всегда недосуг!" - "Так точно! Всегда не до них!" - "Родителей!".
Беглецы поднимаются на второй этаж. Прямо по курсу - учительская. Журнал девятого "а" лежит на столе.
- Можешь, если угодно, проверить, - говорит Зингер. - Это наш. Я даже догадываюсь, на какой странице вложена эта деревянная линейка. Там должна быть запись Салюты: "Всем классом кривлялися". Правильно? Знаешь, я, похоже, скоро не выдержу...
По соседству - директорский кабинет. Сначала предбанник, где под часами с маятником ждали своей очереди умаявшиеся, хулиганничая, враги порядка, стол секретарши тети Вали, любившей валять дурака, рассказывать подсудимым, какие адские кары их ожидают. Далее, за обитой дурным оранжевым пластиком дверью, - алтарь, то есть - скотобойня. Сейчас сюда заглядывать страшнее, чем когда-либо в прошлом. Диван пуст, на полированном столе - два черных телефона. Тех самых. Кажется - если сейчас поднять сразу обе трубки и прижать к ушам, то услышишь сухой баритон Господа, отдающего распоряжения на твой счет.
- Попробуем домой позвонить? - хватается за последнюю соломинку Кунцман. - Через девятку?
- Как хочешь, я лучше не буду.
Левый, городской, аппарат не подает признаков жизни. В правом сипловатая Лия Васильевна нудно втолковывает кому-то: "Так мы можем дойти до точки зрения Фурье, который считал, что дети должны работать с пяти лет. Я уже высказывалась по этому поводу. Я думаю, что следует не только жаловаться, но и прямо требовать отстранения от должности..."
Все кончено. На третий этаж не стоит и соваться. Четвертый? Радиорубка? Актовый зал? Бессмысленно.
А теперь - бегом! Если еще не поздно. Если почти лететь, то есть подпрыгивать так, чтобы пролетать метров двадцать при каждом толчке, то можно, кажется, еще успеть догнать у "Центра" медленно, как в маразматическом мемуаре, плетущийся поезд.

О. п. "Центр"
В нарушение какого-либо жанрового единства и архивной достоверности на о.п. "Центр" построена станция метро. Что это за центр освобожденной Палестины? Хтонический мотив, хочешь не хочешь, вторгается в заоблачную грезу.
Хто виноват? Система захандрила, и в городе виртуально живых сами собой, в результате некой смутной и темной мутации, слепым червем прорылась склизкая каверна подземки.
В последний момент беглецы успели вскочить во втягиваемый центростремительной кишкой поезд, который тут же погрузился во тьму города мертвых.
- Так история не заканчивается! - возмутился рядовой Кунцман. - Это просто хамство с твоей стороны!
- Ты возражаешь как историк или как историческая личность? - попытался уточнить рядовой Зингер.
- Как гуманист. Потомки тебе этого не простят!
- Ну что ж. Туннели случаются и на железной дороге. Все это, наверное, не так трагично. Поживем - увидим. Куда-то же мы едем со всей этой неупокоенной шатией-братией.
- Никаких неопределенностей! Ты должен взять фабулу в свои руки, и именно сейчас!
- Я же не демиург какой-нибудь. Ну ладно, давай попробуем! Да будет свет, сказал поэт, забравшись в женский туалет.
Что-то хрипит и щелкает, потом раздается покашливание, и равнодушный голос вагоноуважаемого произносит: "Электропоезд прибывает на конечную станцию".
Исходная точка. Станция "Новосибирск - Главный"
Что было, то будет. Поезд может стоять на месте, может лететь вперед, проскакивая станции и полустанки, пожирая километры и глуша оторопевшие окрестности трубным гласом своего гудка - финал в любом случае предрешен. Поезда всегда в конце концов оказываются там, где были в начале начал. Если вы начали прогулку с арбатского ковра, то к нему-то все и сведется, хоть назови его именем иудина сына. Можно уехать в молодое сионистское государство от своей двоюродной тети, сделав ручкой "тю-тю, тетечка", но в заключительном акте, на конечной станции, она явится следом, во плоти и совершенно не изменившаяся, только перескочившая из точки А тютелька-в-тютельку в ту же самую точку А, чтобы вы поняли наконец - пространство есть разбивающаяся вдребезги с прекращением движения оптическая иллюзия. Всё тут же, туточки.
- А как же время? - вопрошаю втуне. - Его пресловутая неумолимость? Опасность выпадения из линейного его потока? Недаром же предупреждали белые трафаретные надписи на вагонных дверях: "Не прислоняться. Дверь открывается автоматически"?
Надпись ту белым по прозрачному отредактировала умелая рука некоего посланца вечности, и ныне она гласит: "Слон рыгает магически". Можно смело прислоняться, ибо время, вплывшее вместе с поездом в туннель, уже никогда оттуда не выплывет, чай не тунец какой-нибудь, чтобы плавать взад-назад. Кронос - тунеядец с консервной открывашкой. Какой, к черту, тунеядец, какой слон? На эту тему еще великий сын Поморья рассуждал, что если в Сибири мороженые слоны обнаружены, то и золото, сердце народное, там должно урождаться не хуже, чем в Африке, на реке Лимпопо. Я хотел билет в буфете купить. Стоит поезд. Он, Анна Аркадьевна, уже никуда отсюда не поедет, он безопасен, как музейная модель, как модельная муза вот этой самой изящной словесности, по мерке которой скроена кривая и косная речь, каковую обращаю я к бессмертным, в недоумении взирающим в отверстую дверь вагона на окружающий их неизменный пейзаж, на знакомый с младенчества вокзал, на многочисленные, никуда не ведущие пути. Вечные мои жиды, вы по определению - человеки рассеянные. Ваш путь закончен, мои незабвенные, искусственные спутники земли русской, ваш бой так и не состоялся. Бейся - не бейся, все едино, ибо существование ваше и бессмертие параллельны иной всемирной истории, где устами братьев Карамзиных вещает классик: "Свой билет на вход спешу возвратить обратно". Я же вглядываюсь в рукописную записку над заколоченным окошком: "Желающим приобрести обратные билеты до детства рекомендуется обращаться в кассу зоопарка".
Конец книги первой

Книга вторая >>>
Книга третья >>>
Книга четвёртая >>>
Книга пятая >>>