 |

От переводчика
Несколько
лет назад в литературном альманахе "Йерушалаим" за 1968
г. Г.-Д. Зингер обнаружила текст, резко отличавшийся от всего,
что его окружало. Это был автоперевод с гонимого языка идиш. Своеобразие
иврита не оставляло сомнения в том, что речь идет об авторской
версии, и потому я позволил себе сделать перевод перевода. Текст
этот мог быть написан только в Иерусалиме и только тогда, когда
вновь распахнулись ворота Старого Города, открыв проход одновременно
и к Востоку, и к еврейскому святая святых в момент подъема западного
хиппизма. Хасидский мистический экстатизм, психоделический морок
детей цветов и арабески 1001 ночи дали при смешении редкостный
продукт, аналогию которому можно найти разве что в израильских
картинах Э. Брауэра того же периода.
День шестой, канун субботы. Иерусалим, начало лета. Полуденный
зной полон запахов жасмина, сирени, акаций. Запахи пьянят, дурманят,
навевают дрему. Потерянный, годами влачу стопы свои по улицам
южного Иерусалима.
Южный Иерусалим, желанный сад, обнесенный решетками, одетый газонами
и парками. Бульвары и мощенные улицами улицы протянулись по нему.
За деревьями, в глубине дворов, меркнут высокие каменные здания
с красной черепицей. Древние деревья, обеими руками не объять
их. Высокие, стоят они, сияют зеленые кроны, словно руки сплетают
над нашими головами. Мы идем по бульварам. Не верится, что живут
в этих старых темных домах, что рождаются под красными черепичными
крышами. В распахнутых окнах не видно людей. Они сокрыты занавесками,
колеблемыми ветром.
Жильцы здесь постоянно меняются. Мы забываем их. Только город
хранит о них память.
Ступаем по опаленным камням. Словно плети, захлестывают они меня,
оплетают изнутри, запретные.
Теперь я доподлинно знаю: тишина здесь перегружена прошлым. Распластаться
хочу по земле, приложить к ней ухо и вспомнить. Я вытянулся в
сторонке, на зеленой скамье. Мало кто тут проходит. Машины скользят
по дороге. Не знаю, виден ли я сквозь ветви. Лежу лицом вверх.
Руки - под головой. Пусто. Пялюсь по сторонам и не чувствую взглядов.
Зеленая пелена на лице. Вижу я - и невидим.
Серебристые деревья склоняются надо мной, ветви смывают лицо.
Вижу я, словно околдованный, склоняются ко мне молодые тонкие
ветви, пронизывают меня венами своими.
Вдали, на вершине, деревья вытянулись в ряд, между ними сквозит
и бледнеет небо. Оберну их папиросной бумагой, сыграю мелодию,
как на гребенке.
Закрываю глаза, склоняю голову, словно в приветствии. На мгновение
кажется мне, что лежу на узкой постели, руки - вдоль тела. Век
мой окончен, еще миг - придут поднять меня и унести.
Кажется мне - поваленное дерево я, погружен в прежние дни. Тогда
вырубали леса. Или было то прошлой зимой, когда мерзлая пелена
покрыла землю. Медленно опустилось небо. Белые струи пролились
с него, вниз, вниз. Набухшая земля подняла к нему исказившееся
лицо. Улицы устремились вверх. Туман укрыл их, укутал. Деревья
стояли прямые до последнего стона, белая ноша на их головах. Остались
сломанные стволы. Лишь корни, холодные длинные пальцы, застряли
в скалистой почве.
Проводы были назавтра. Тянулись городские грузовики. Просвечивали
из-под снега темные пятна поваленных деревьев. Перед каждым встали
два тощих густобородых еврея, подхватили, опустили. Повозки тронулись.
Зеленые ветви свисали с кузовов, словно с вагонеток бойни. Клейкая
жижа текла на асфальт. Рабочие, вымокшие в зелени, провожали их.
С того дня согбенны оставшиеся стволы, головами к востоку.
Я хочу спать. По ночам сплю мало, в темноте внимаю бесчисленным
шагам. Голоса возносятся, безногие.
С тех пор как спаслись, годы назад, боимся оглянуться. Знаем -
хвостом за нами погоня, готова настичь.
Я хочу перевернуться. Скамья моя из иерусалимского дерева. Подо
мной скользкая зелень.
Первой пришла ко мне высокая дева. Вечером прокралась в мой дом.
Предстала во весь свой рост. Охрипшая, из самых глубин извлекла
свое имя. Эхо ответило мне, когда переспросил.
Глаза смотрели на меня из клетчатого полудня ее пурпурного платья.
Села и задремала. От ее тела исходил легкий аромат. С дыханием
своим источала и вбирала его. Ноги мои подогнулись. Страх одолел
- вдруг не проснется. Беспризорна она, дыхание ее никто не хранит.
Глаза в пурпурных складках смежились.
Задумал я волосы ее обрезать или, лучше, платье ее здесь зарыть.
Как бы не высмотрели ее. Месяц пробудет она здесь, пока не схлынет
ярость.
Ш., мой юный, пришедший из прошлого друг, знал, что эпидемия привела
ее. Несколько лет разит и косит она, и нас заразит и прикончит.
Лицо Ш. изменяется. Изнуренный, он похож на спасшегося из города,
атакованного волной прилива. Силуэт его тени узок, тяжел, гол,
как отсеченный и гладкий член. Не он, но тень его предвещает события
грядущих дней.
Из лета в лето приходят они издалёка. Заграждают дороги. Шаги
их усталы. Волосы их завесой полощутся перед глазами. На груди
- связки бус. Лишь густые бороды выдают их. И это хотели бы скрыть.
Дремучие бороды нежеланны. Оттого лишь, что родители их погибли
до их рожденья.
Кафе забиты. Улицы запружены. Ступени лестниц обсижены ими. Ночами
они спят вкруг костров. Стелется пламя. Ползут языки пожаров.
Ш. говорит, что они приходят на гору Господню - разорвать союз,
заключенный отцами. Силятся натянуть обратно свою крайнюю плоть.
Даже если не обрезаны, связаны они союзом. Стрелкой компаса стоит
он перед их глазами.
Теперь и я ноздрями чую эпидемию. Не во мне ли она? Убегаю, прячусь
в деревьях. Знаю - сюда перекинется пламя. Когда же утихнет -
встанем, прекрасные телом, умноженные числом.
Спящую, я поднял ее. Просила, чтобы ее заперли в ящик. Веки на
глаза опустила, смежились ресницы.
Взгляд мой сейчас обращен в сторону. Узнаю' людей по звуку долгих
шагов. Прядется ли их пряжа по земной канве, парят ли над нею
шаги или погружены они в глубины ее недр; останутся ли здесь,
пустив корни, или развеется звук их шагов навсегда, отринет их
Иерусалим.
Теперь доподлинно знаю, что это отличительный признак, по нему
узнавал нас всегда Иерусалим: даже изгнанные, оставляли мы здесь
тени свои. Все это время ждали тел земные пустoты. Теперь готовы
мы в них возвратиться. Вернулись, дабы снова изгнать пророков
из наших рядов.
Месяц провела в ящике, спящая, скованная благоуханиями. Как глина
в руках Творца. Иногда пытался встряхнуть ее, но не просыпалась.
Тронул лицо ее. Кожа ее белела, как серебро в руках Ювелира. Нежно
погладил ее, поднес ее руку к сердцу, коснулся вала волос. Быстро
отдернул руку. Знал - мне нельзя. Я еще ношу в себе позор их бесчестия
на дорогах. Мы, их братья, остались немы тогда. Вершины грудей
ее - два горящих зрачка. Она - полноводный поток. Ухо ее, обнаженное,
сквозь волосы ловит каждый мой жест. Понял я, что, подобно всем
сестрам своим, несет она тело с собой. Лишь ей послушно оно.
Сразу решил побороть все желанья свои, как старик, только что
отнятый от груди. Здесь, в ящике, сохраню ее как свидетельство,
как мумию, поставлю в углу. В памятнике только себе самому я нуждаюсь.
Однажды подумал - теряю ее. Пришел - и на миг лишился дыхания.
Пожар настиг ее. Дом наполнился копотью. Пламя рвалось вверх,
с этажа на этаж. Дым клубился передо мной змеем. Соседи плескали
ведрами воду. Почернели, обуглились стены. К ящику поспешил -
взломан, обуглен. Языки пламени походя облизали ее. Вверх и вниз
носились над ней, обожгли ее тело и замерли.
Друг мой вновь изменился. Как освежеванный рядом сидит. Говорит,
что бежать бесполезно. Нет обратной дороги из Иерусалима. Бегущие
со всех концов возвращены сюда будут, и так до последнего дня
сего града.
Вдвоем сидели мы у стола, дорoги, как старые карты, расстилались
пред нами. Пальцы скользят по их желтой равнине. Годы прошли с
тех пор, как страх изгнали в низины. Облаком промелькнул он в
глазах детей, заполнил в сумерках пашни. Визжит в колесах спешащих
поездов. Стихло все, улеглось, сровнялась земля надо всем.
Думали мы, это дым пожрал эхо, голоса утихли, земля покрыла глаза
детей. Исчезло все в синем огне.
Не знали мы, что страх не тает. Бежит людей, таится в пространстве.
Когда изгладится все - как гриб вознесется над городами. Как туча
ложится на лицо дня. Под шагами крадется и отказывается исчезнуть.
Долгие годы смотрели мы вверх, задирали головы с закопченными
стеклами. И когда пролился над нами - потупились долу. И когда,
наконец, прояснилось - смущенные разошлись на два стана. Есть
и такие, что пришли сюда. Всё оставили там. Повернулись спиной.
Вознамерились здесь основать общину поднявшихся из низин, снова
- с миру по нитке. Ибо чудным образом спешили навстречу ждавшие
на поля. Всходило давно посеянное.
Густая тень вновь накрыла нас. Уже не прячемся. Открыто бродим
по поверхности. Вплетаемся, голые, в стены домов. Словно крепости
укрепляем их. Во всех заблуждениях ищем внутри себя ответ. Прохаживаемся
по тротуарам, как в конце дней. Каждый - бобыль, каждый - сирота.
Дети наши здесь не родятся, воскресают они.
Не так с ушедшими вдаль. Скрылись, и страх в их синих костях.
Обернули ноги ветром и в спешке пролетели над землей. И уши заткнули.
Чем далее, тем более распухали их языки, руки покрывались пучками
волос. Когда бежать не смогли, шатры пораскинули, в мгновенье
испуга, что исчезнут. Спаривались самцы с самками, не замечая,
что настигает их облако, расстилается над ними ковром, накрывает
их сверху, проносится дальше. Так годы прошли. Отрицали страх,
зажимали внутри, когда рвался он через рот - глотали его, чтобы
паром не вышел.
Теперь, как будто внезапно, вернулся. Молодые узрели его впервые.
Гонялись за ним, как зверь за хвостом своим.
С тех пор покинули дома, бегут за пределы дней. Не скрыться от
него. Он в каждом гнездится. Все попирает. Не различает правого
и виноватого. Падают - он простирает над ними длани свои. Застыли
между жизнью и смертью. И так - не уймется, пока не заразит все
живое.
Словно от нашего шепота она пробудилась. Зевнула, открыла глаза,
все еще прикрывая рот рукой. Сказала, что я ужас на что похож.
Спросила, больно ли мне. Снова дрогнули ресницы. Издалека услыхала
шаги. Сказала, что хочет покрутиться в кафе. Когда поднялась,
рассыпались клеточки ее платья на клетки, из которых мы выглядываем,
прячась за эти глаза.
Прежде чем вышли, она постучала в дверь. Ш. канул в вечер, бросился,
словно в реку. Всплеск от его падения отозвался в стенах. Мы вошли
в свет и вышли. Пятна тени упали на нас. Она брела, ощупывая перед
собой дорогу, грудь - вперед, тело - следом.
Из новых кварталов вступили мы в древние; вышли из них и снова
к древним вернулись; иногда она тянула меня за собой, иногда -
висла на мне, плелась следом. Понял я вдруг - ведет меня по переулкам
иерусалимским, мне незнакомым. Погружаемся во мрак. Если б не
мягкие камни, я бы не чувствовал город.
Она взяла мою руку. Пальцы свои, теплые корни, впустила в меня.
Пульс ее бился в согласьи с моим. Мы шли рядом. Время ныне такое,
что каждый день - урок для меня в этом городе, в блуждании по
нему. Иногда оба мы роняли одни и те же слова. Я искал тени людей,
промелькнувших виденьями мимо. И не нашел их. Я полон забвения.
И снова увидел я два стана в городе. Каждый занят своим, не ведают
друг о друге.
С одной стороны широкие улицы, освещенные, как в белые ночи. Полны
они восходящими - как мощная река, не жалеющая своих вод. Белки
глаз желтеют как фонари. Одеянья - карман на кармане. Тянут плечи
к свету, тащат ярмо, как носят ковчег Завета.
Высоки они, полны собой. Головы будто воткнуты в спины. Пространство
прерывисто. Воздух прозрачен. Здесь всё бледнеет.
Тела их прибиты к домам. Долгим путем они прибыли. Иерусалим открыт,
вознесен, нагружен. Как на корабль, восходят они на него. Тянутся
отовсюду, даже ночами. Чувствуют - вечен сей город, с него начинается
все. Будто литые монеты, взвешен их шаг. Старость - их родословье.
Не повержены, каждый приближен. Время пришло собирать. Тянут руки
- и вот они перед сутью. Груди их жен полны молока. На обратившихся
вдаль взирают как на погрязнувших в бездне, на сынов, здесь гостящих
- так, словно город закрыл свои очи, прогонит их от себя.
Увидел я второй стан. Зажаты небом, крутятся в темных проулках.
Незрячие все, хотя каждый в очках. Глаза их смотрятся в землю,
словно роются в ней. И память с изъяном. В тумане всё, как до
рожденья. Не знают, кому примерещились. Из старого города молча
шагают они, с горшками в руках. Словно река подо льдом, сгорбились,
к месту примерзли. Плечи их гнутся к земле, а та не дается стопам
их. Волосы дыбом стоят, шляпы грибами на головах, свисают поля,
пряча лица. Спутан их шаг. Цветные одежды слепят. Все без карманов.
В городе движутся, словно во чреве. На восходящих глядят, как
на старцев, бредущих из тяжкого прошлого к детству.
Дева моя узнала дома и башни. Всё назвала по именам. Глубоко в
средоточии спутанных переулков старик вел за руку мальчика. Пес
пробежал и залаял в небо, издалека отозвались умноженные голоса.
На освещенных улицах скрипели двери.
Хромой вез безногого в инвалидной коляске. Поспешала восточная
женщина с белой повязкой на лбу, в больших разноцветных очках.
На лавке сидел мужчина с палкой в руке. Завязывал шнурок на ботинке,
поднятом на сиденье. Дева остановилась, собрала волосы, уставила
голое ушко во тьму. Спросила, не рушатся ли камни в горах. Гул
пронесся над нами в толще земли. Пространство здесь полнится застарелым
желанием. Готовность проснулась в ней. Спросила, правда ли, что
предки ее пришли сюда умирать и народили детей под старость. Или
мертвые приползли. Чует она, ползают здесь повсюду лицами вверх.
Под ногами они копошатся и, кувыркаясь, сотрясают всю землю. Лопается
земля, рушатся недра под нами. Спросила, внятен ли голос и мне.
Хотел я бежать с лица земли. Пусть прежде сама сойдет с моего
лица. Отсюда мы взяты. Знаем, похоронены здесь цари и пророки.
Она привела меня к цирюльне в Старом городе. Заглянула внутрь,
стараясь, чтобы не заметили нас снаружи в темноте. Открыл я глаза.
Стеклянные двери затянуты железной паутиной. Время от времени
заливается звоном колокольчик. Араб-брадобрей в белом переднике
то и дело подзывает толстым пальцем клиента, усаживает его в кресло.
Вокруг стен в штукатурке - нагие мужчины, заросшие шерстью. Снаружи
- наши лица прижаты к стеклу, уставились внутрь. Сделались мы
персонажами вывески, чьи мысли скачут с места на место. Знали
- вот он, стан, его не минуешь. В центре ряда - двое, чьи лица
обращены одно к другому, срослись их ресницы. За ними некто со
снежно-белым мехом по всему телу. Зеркало на стене напротив -
старое, в бурых тающих пятнах. Лица в нем каменеют. Отражает оно
и наши сплющенные носы, прижатые к витрине. Веки наши за стеклом
открываются и закрываются попеременно. Под машинку остриг парикмахер
одного за другим, снял с них волосы - как перья слетели. Ресницы
сросшихся ножницами разделил. Все остались сидеть непокрытые,
в бледности наготы своей, на боковых скамейках. Их взгляды темны.
Невидимой цепью их сковал его взор. Пол покрывался сверкающей,
мягкой пышностью, как чудесною шубой. Посетители до колен погрузились
в нее. Стала зудеть моя кожа, захотелось чесаться. Один голый,
с тонкими усиками, смел веником груды мягких волос. Я взгляд опустил
на его закрытую крайнюю плоть. Весь он застегнут, не разумеет
ни конца, ни начала, и нет в него входа. Он подметал, и груды
волос, поднявшись в воздух, закрыли ноги сидящих. Он делал им
знаки, прикусив язык. Поджег скоблёное темя синей восковой свечкой.
Вспыхнула голова, пламя рванулось, как из отверстого мозга. Над
телами, погруженными в падаль волос, торчали бритые головешки.
Комната переполнилась, вывернулся дом внутренностями наружу, как
созревший нарыв.
Живо сорвались мы вниз. Снова бредем закоулками. Нависло тяжелое
небо. Мечемся под золотыми иерусалимскими фонарями, словно руки,
взметнулись они на столбах. Вернулись на улицы. Город встал на
дыбы, словно в панике, вновь распрямился. Мы миновали съежившиеся
кварталы. Узкие, длинные улицы со всех сторон тянулись к нам,
опустошенные, согбенные, собирающиеся в круг под своими созвездьями.
По тротуарам спешили серые камни, приветствовали нас ползущие
по камням шляпы. Эти вынырнули внезапно. Из садов и дворов хлынули
на пустые улицы, будто захватить хотели весь центр.
Затаились жители по домам. Город сжался, словно вражеская армия
проходит по нему, затворился, пока не схлынет волна. Слышно дыханье
глядящих через порог, в щели ставен просачиваются огни. Внутри
записали мудрецы перьями произошедшее в тот застывший миг. Иногда
казалось - вот поставили дома их на острове под луной, чтоб сохранить
их внутри. И вот - покинуты внутренности домов. Внешние стены
стоят. У прибывающих нет лестницы, чтобы взойти по ней.
Из цирюльни выскочил низкорослый с усиками. Хотел приманить ее,
беззвучно подавал знаки. Остановилась внезапно, как жена Лотова,
как скала. Плоть его преклонилась пред нею. Снова всё стихло кругом.
Свет мелькнул и погас. Молния нас обвила. Увидел я реку света,
текущую по горам. Понял я, здесь не хватает воды - разделить город,
разлиться, растечься, дабы по посоху, словно посуху, перейти ее.
Воды рек впитались в страницы книг, струи полны растворенных букв,
можно пройти по ним, как по свинцу.
Снова вырос поодаль короткоусый, погнался за нами. Растет, пыжится.
Глаза его тонкими струйками света пронзают ночь. И она навстречу
шаг за шагом, тянет ноги из клеток платья. Спросил, не угодно
ли, чтобы отвел нас в ночные глубины. Согнулась под словами его,
взошел по ней, как по падающей лестнице. Босая, подошла к ночи.
Он по земле распростерся. Теперь она пошла вверх. Тело его отделяет
следы ее от тех, кто желал уловить шаги ног. Не услышала. Больна
она. Белеет проказа ночи, хочет покрыть нас. Свет отделенный стоит
надо тьмой. Узнали его. Сияет, застывший.
Привел нас на выставку в музей. Пустые рамки на четырех толстых
беленых глухих стенах. Пол тоже подобен пустующей раме. Вертимся
мы, не можем остановиться, бледнеем вослед белеющей штукатурке,
мерцает перед нами скука.
Вошли в кафе. Слова выписаны на каменных плитах. Черные линии
вокруг себе подобных. Над ними - следы, заключенные в квадраты.
Сплетенные ноги под столами. Гладкие и волосатые. Вглядываюсь
в длинные и круглые, скрюченные и вытянутые, сонные и игривые.
Переполнена ими нижняя часть зала, льнущая к полу. Пальцы ног
нервно напряжены. Над столами - снятые головы, плоские щеки тяжело
привалились к дощатым столешницам, к потолку раздуваются круглые
щеки. Три верхние четверти зала пусты. Без путеводных знаков.
Запах пронесся над нами, когда дверь открыли - рванулся навстречу.
С нашим приходом головы взмыли одна за другой в пустоту. Закрытые
глаза на нас не взглянули. Спутница моя прошла от одного к другому,
каждому приподняла веки, словно хотела взглядом спариться с каждым.
И ее открытые глаза стали невидящими и бесцветными, как у сомнамбул.
Руки мои онемели, пустота наполнила их. Поманить ее не было сил
растекающимся негнущимся пальцем. Хоть меня самого следовало увести,
хотел взять себя в руки, побороть себя, не заснуть, не свалиться.
Она снова спала, жарко дыша, словно управляя всеобщей дремотой,
только руки дрожали. Две девы из забытья своего повернулись ко
мне, ноги скрючены, тело вяло льнет к телу. Увидел я, головы их
голые, безволосые, лысые, как черепа сожженные. Косы их, еще теплые,
вьются, наверное, где-то неподалеку, как змеи. Глаза вытаращены,
соски их замкнулись, как электрические провода. Видел я их в зеркалах
по всем четырем стенам. Там застряли все, большой и малый. Не
понимал я, где они сами и где отражения их.
Вдруг увидел, сидят вблизи стареющих мастеров дщери иерусалимские.
Родились они здесь и не нюхали дыма. Не схоронен он в сосновых
ящиках и в тенях под глазами их. И сидят они, тяжко дыша, шеи
свои оглаживая, как теплые столбы. Пальцы напряженно трогают холмы
и долины их. Сыграют на телах своих молитву иссохших без дождя.
Широкие ладони мастеров бессильно дрожат перед ними. Члены их
осыпаются - звено за звеном, волос за волосом, зуб за зубом. Сидят
здесь, убежище в ночи нашедшие, последнюю милость имут.
Наших молодцев нет - вдалеке охраняют границы. Ухо их чутко ко
всякому шороху, слушают пульс наш, хоть и они мечтают преклонить
головы усталые.
Мы здесь просим дождя, чтобы время продлить. Малы мы и староваты.
Боже, услышь нас хоть Ты...
И дева, что рядом со мной, охвачена дремой, овеяна жаром. Роняет
обрывки слов, как во сне. Пытался ее разбудить, раковины ушей
искал меж волос ее. Желанье в ее неподвижности. Быть может, кто-то
кожу ее ласкает внутри, вовнутрь обращен.
Увидел - все далеки от нас, нет ответа, некуда обратиться. Страх
разлит вокруг. Знали мы - одного звена не достанет - и нет нас.
Деды наши из колена в колено передавали нас. Наши дорoги начинать
им сначала. Далеки они, шаг наш хромает без них.
Страх напал на меня - не родят от совокуплений своих. Слепые они
в ночи. В воздухе страх, наполняет, сгущает пространство. Нет
убежища от лица его. Он желтеет в ночи. На всем тьма египетская,
густая облачность все обложила. Ввинчены они в ее мякоть, шарят
слепыми руками. Только мы здесь - зрячие. Накатывается на нас
облако, хочет нас усыпить.
Вмиг страх тех дней проснулся во мне. Думал, давно уж оставил
меня. Встрепенулся внезапно, как обрубленный член. Облачность
подползает к нам в горы.
Хотел возопить я, чтобы подняли головы. Тела их болтаются, как
у повешенных. И меня вместе с ними сводит судорога. Погружаюсь
в мягкие волосы, вязну, руки уже не высвободить мне.
И вот чувствуют они, рука разделяет их. Тела их обнажены, даже
когда не стригутся. Невысо'ко они над землей. Так ждали их и надеялись
- теперь стали они начали возвращаться, отдаляться.
В миг многие окружили меня, сдвинули столы. Кафе поднялось на
воздух. Бороды и спины распростерлись над нашими головами, натянулись
брачным покровом. Рука стукнула по столу. В тишине я остался один,
подбородок мой гол. Никто не поморщился. Кто-то объявил заседание
Совета Безопасности. Рука застыла в ожидании. Девы немые сидят,
боятся, как бы мы слова не молвили. Медленно паря, стал опускаться
покров спин и бород, чтоб осенить нас. Давно уж он сброшен.
Мгновенье прошло. Видим - самки исчезли. Снаружи поманили их пальцы.
Каждая перст осязает, как обелиск без букв, как ожог. Выходят
во тьму, одна за другой, словно фатой осиянные. Исчезают. Только
самцы остаются. Хотят они кожу проткнуть, как бельмо на глазу.
Что с нами будет, если останутся только одни самцы? Вечно быть
нам народом отцов.
Дошло до меня, что дочери наши пропавшие - ныне невесты в дальних
углах. К ним входят чужие. Заклинают они свои лица, открываяясь,
как срам.
Хотел закричать, что соитие это - плата за бегство. Осуждены они
вечно лежать. Не подняться вовек.
И она ускользнула с короткоусым. Через плечо поманил ее пальцем.
Она ощущала запах его соленой кожи, гордящейся ею, - через ноздри
вдыхала его до самых локтей. Унес он ее вместе со всеми, подобно
отливу.
Мы же остались в кафе. Истечение дрожи нашей никому не вобрать.
Реки, как бороды, проистекают из нас.
Позже, со светом, дщери вернулись. Тела свои несли пред собою,
глаза их вылезли из орбит, словно ослеплены изнутри. В спертом
воздухе дым исходил от их тел. Расселись они, будто в каждой по
капле крови, клетки распахнуты настежь, в каждой змей угнездился,
как корень.
Я ненадолго вышел. Чужаки роились в лучах, как заводные метались
над крышей кафе. Время от времени девы взлетают за ними. Знал
я, водой пробужденья поят их там. Они глотают ее. Животы их вздуваются.
И на мгновенье они поднимаются в воздух.
Понял я, что и сам заражен. Словно у волка мерцают глаза у меня.
В ночь посылают лучи.
Слышу - врачи в белых халатах велят детям раскрыть рты, матери
тянут руками их за язык. С тротуара напротив, как покачивающаяся
бутылка, мелькнула девица с задушенным младенцем в объятьях.
Идет дождь. Глoтки котов распахнуты к небу, думают, нити тянутся
сверху, падают, чтоб напоить их. Котята играют струями ливня,
забавляются ими, как бахромой. Молодые самки выходят из кафе.
Стоят у дверей - сухие губы протягивают, как в молитве.
Пошел я дальше, к скамье на бульваре. Тяжело присел на нее. Лоб
мой горел. Локти в колени уставил, голову сжал руками. Надо мною
ярко сияют звезды. В мягкий ковер города завернулся, в пыли его
вывалялся, и он покрыл меня. Поднял лицо свое. И ночью зелен Иерусалим.
Никогда не возвещают звезды начало недели. Каждый из нас родился
здесь, с шаром земным в протянутых руках. Только сюда стремятся
наши шаги. Хоть жизнь коротка - дни здесь длиннее. Здесь ворота
молитв. Взор Господен на нас от начала и до конца.
Понял я, не обрывается нить, вечно тянется следом. Желто-голубое
свечение обнимает нас, все мы внутри него. Ползем на вершину горы,
только оттуда дано нам упасть.
Молитва во мне поднялась: О Боже, сними пелену с моих глаз, не
различаю путей Твоих. Откройся остаткам народа Твоего!
Снова вошел я в кафе. Стулья му'жей пусты. Нет их. Не будет больше.
Не хотят они новой низины познанья. Может, снова они в утробе.
Только самки останутся, сожмутся тела их и затворятся. Возлягут
на землю, как на широкое ложе. Никто не придет.
Сидели они и плакали: братья наши забыли нас. Оставили нас уповать.
Тела наши - лишние, дряблые, слабеющие без прикосновений. Бросили
нас вчуже.
Одна, рослая, мясистым голосом пела: плоды наши глохнут в нас.
Сидим мы на месте, и утробы наши разорваны. Голые, голосят наши
члены. Тела других дев ревели вокруг: нерожденные дети вспухают
в нас. Хотим вывести их на свет. Из тел наших хотим напоить их,
корни наши во ртах их.
Качаются песни, как в колыбели, наполнили все пространство. Канун
субботы на бульваре. Лежа на скамейке лицом вниз, вижу: солнце
садится на западе, деревья вокруг меня в пурпуре и багрянце. Некоторые,
распиленные посередине, - как мумии, без листвы. Закончен день,
прошла неделя. Скоро настанет суббота. Вот начинается лето и быстро
пройдет. Придет первое сентября.
Каждый год в этот день город пустеет. Они покидают его к утру,
оставляя страх за собой как пересохший ручей. Он вьется повсюду,
по всем домам ищет их, не может больше оставаться один.
Я ощущал в себе постоянство. Уже сейчас, лежа, раскинувшись, как
земля подо мной, чувствую - мне не хватает шагов их. Язык праха
лижет мой след. Далеко разбрелись, крутятся, завоевывают материки.
И словно тяготеет над ними проклятие - тосковать будут по тени
своей. Знаю, никогда не падут в колыбель. И после, когда их примет
земля, затворится над ними - они в ней набухнут. Годы спустя всколыхнут
нас землетрясения.
Тьма спустилась, окутала меня тенями теней. Вздохнула земля вокруг,
словно переваривая что-то. Чувствуем - эпидемия в разгаре. Всюду
расползается, вздувается кожа земли. Только мы здесь на острове.
Земля наша укреплена скалами, чужим не ступить на нее.
Стало вдруг ясно мне - суббота в Иерусалиме. Со всех холмов свечи
озаряют город. Языки пламени со всех сторон. Где приходящие и
уходящие? Вовне замерли они, нагие. Понял, что теперь отращу себе
бороду. Хоть и молод еще - будет длинной и белой, как у отцов
моих; да обернет меня, чтобы новые поколения запустили в нее маленькие
пальцы. Навеки будет она знaком - свидетель я мгновеньям, что
распались, рассыпались на осколки. Знал я, что боль рассеяна пеплом
в пространстве. Как живое мясо отделил ее от себя. Где она? Бродит
вокруг. Скорблю и о ней. Понял я, у скорбящих колючие бороды,
волосок к волоску. Моей же - только бы полниться милостью, единственной
в поколеньях.
Иерусалим,
1968
Перевод
с иврита: Некод Зингер
|