№ 14-15
Леонид Кацис
БАГРИЦКИЙ НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ

Багрицкий Э. Стихотворения и поэмы. Составление Г. Морева. Послесловие М. Шраера. Новая библиотека поэта. Малая серия. СПб., 2000.

Комментаторско-биографический фон в этой книге представлен довольно своеобразно, и открывается он не сообщениями типа "родился тогда-то в такой-то семье; писать начал…" и пр., а с опубликованного в 1933 году газетного выступления Михаила Кузмина, посвященного Багрицкому. Биографию в традиционном смысле заменяют приложенные к томику, но не прокомментированные и даже не снабженные элементарными библиографическими сведениями тексты: "Автобиографическая заметка", обозначенная (видимо, самим составителем) как "заметка-черновик" (с. 230); "Выдержки из беседы Э. Багрицкого с деткорами "Пионерской правды"" (приводятся лишь ее автобиографические фрагменты, хотя поэт говорил здесь о своей работе над "Смертью пионерки" и другими поэмами, напечатанными в 1932 году); "Из статьи "Как я пишу"", а также "Заметки писателя".
А между тем кузминскому биографу Г. Мореву1 стоило бы не только механически компоновать обрывки текстов, малоизвестных сегодняшнему широкому читателю, не только датировать их, но и дополнить хоть каким-то пояснением. Полностью незамеченной осталась, в частности, огромная тема литературной полемики ЛЕФ - ЛЦК (мы ее опускаем, поскольку посвятили ей и без того достаточное место в книге "Владимир Маяковский: Поэт в интеллектуальном контексте эпохи"2).
Однако хватит о несделанном; обратимся к сделанному в книге. И главное тут - обширная статья американского слависта М. Шраера "Легенда и судьба Эдуарда Багрицкого" (с. 237-274), которая представляет собой сокращенной вариант его написанной по-английски книги (с которой мы еще не могли ознакомиться) и дается в авторизированном переводе А. Барзаха.
Предваряется статья эпиграфом из поэмы "Февраль":

Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа.

Шраер начинает с опровержения расхожих легенд о Багрицком - революционном романтике, прибавляя, что "…более всего они (советские исследователи. - Л. К.) страшились, как чумы, даже намека на обсуждение еврейских вопросов - вопросов, бывших ключевыми в жизни и творчестве Багрицкого" (с. 238). Здесь не знаешь, что и сказать. Ведь в библиографии М. Шраера отсутствует имя человека, постоянно писавшего о еврейской теме у Багрицкого. Это И. Гринберг. К примеру, в "Стихах и поэмах" Багрицкого (М., 1964) он, на с. 30-31, в меру тогдашних возможностей, касается и таких образов, как "опресноками иссушали" и "свечой пытались обмануть". Еще одна, важнейшая, работа - "Опыт лингвистического анализа стихотворения Э. Багрицкого "Происхождение"" - написана была профессором А. М. Финкелем (участником прославленного сборника "Парнас дыбом") в 1961 г., но опубликована лишь в 1988 году в Польше3.
Но прежде чем перейти к еврейской теме, нельзя не коснуться общих историко-литературных вопросов, связанных с конструктивизмом4.
У М. Шраера читаем:

Это поколение, которое включало в себя таких великолепных мастеров, как Н. Асеев, В. Луговской, С. Кирсанов, И. Сельвинский, Н. Тихонов, Н. Заболоцкий, шло за поэтами Серебряного века и предреволюционного авангарда <…> Создав и опубликовав свои лучшие произведения до тотального огосударствления советской культуры в середине 1930-х гг., это поколение дало своего рода литературный эквивалент великому эксперименту 1920-х годов в советском изобразительном искусстве и кино, синтезировав элементы футуризма и конструктивизма с наследием символизма и акмеизма. Их вклад в русскую поэзию следует соотносить с вкладом С. Эйзенштейна, В. Пудовкина и Д. Вертова в кинематографию и К. Малевича, А. Родченко и В. Татлина в изобразительное искусство (с. 240).

Редко можно встретить подобную путаницу. Действительно, в 1920 - 30-е гг. XX века названные мастера внесли существенный вклад в киноискусство. А вот творчество К. Малевича с его "Черным квадратом" надо бы отнести к середине 1910-х гг.; там же истоки достижений В. Татлина и А. Родченко. Из того, что А. Родченко иллюстрировал книги лефовцев и конструктивистов, еще не явствует, будто он ничего не делал до революции. То же самое можно сказать и о В. Татлине, хотя его "Памятник III Интернационалу" относится к послереволюционным временам. С литературными поколениями у М. Шраера вообще происходят какие-то чудеса. В частности, он отнес М. Тарловского и П. Васильева к одному поэтическому поколению с А. Межировым (который родился в 1923 г.) (с. 253).
Ну да бог с ними, с поколениями. Любопытнее литературная оценка Э. Багрицкого, данная М. Шраером: "…можно сказать, что Багрицкий был для русской поэзии тем, кем Бабель был для русской прозы" (с. 261).
В этом замечании не было бы ничего предосудительного, если бы много лет назад один знаменитый автор не сказал в своем хрестоматийном "Промежутке":

Недавно выступил новый поэт, у которого промелькнула какая-то новая интонация, - Сельвинский. Он вносит в стих интонацию цыганского романса. В "воровской лирике" Сельвинский - это Бабель в стихах…5

И последнее о способах использования чужого текста в работе М. Шраера. Он пишет:

Переоценка поэзии Багрицкого понемногу пробивает себе дорогу в постсоветской критике; намечается радикальное переосмысление жизни и творчества Багрицкого, процесс, который М. Спивак определила как "посмертную диагностику гениальности" (с. 252).

Имеется в виду работа М. Спивак, посвященная материалам о Багрицком, собранным в Институте мозга. Однако исследовательница не пересматривала историко-литературную оценку Багрицкого; а в гении его произвел Институт мозга, когда принимал мозг поэта на хранение. Какое отношение это событие 1936 года имеет к нашим дням? Ведь патологоанатомическая диагностика гениальности (кстати, не давшая ясного ответа о местоположении ее центра) приписала это качество не только Багрицкому - как и Белому или Маяковскому, - но также и многим второстепенным советским деятелям вроде Цюрупы и т. п. Так что, если уж пересматривать место поэта в истории литературы, то делать это надо честно.
Теперь вернемся к автобиографическим материалам Э. Багрицкого. В "Автобиографической заметке" читаем:

Я родился в 1896 году (кстати, Г. Морев отмечает неточность - 3 ноября 1895 г. - Л. К.) в Одессе. Мои родители были типичными представителями еврейской мелкой буржуазии. Их мечтой было сделать из меня инженера, в худшем случае - доктора или юриста (с. 229).

Выходит, строки из стихотворения "Происхождение":

И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали,
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец -
Все бормотало мне:
"Подлец! Подлец!" -

плохо вяжутся с вполне одесской мечтой родителей поэта. Иное дело - дальние предки, которых поминает поэт в "Феврале":

В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной…

Очевидно, что мир одесского еврея и его хасидского пращура уже мало связаны между собой. Но это в реальности, а не в статье М. Шраера, который на полном серьезе пишет:

При всей лапидарности <…> канва литературной карьеры Багрицкого уже содержит целый ряд моментов, в высшей степени эмблематичных для истории евреев в последние десятилетия царской России и первые десятилетия России советской: его происхождение из семьи еврейских коммерсантов и ознакомление в детстве с иудаизмом и еврейской обрядностью; его культурная русификация (этот термин лучше заменить на ассимиляцию, ибо русификация относится к насильственным действиям. - Л. К.) посредством образования, жадного чтения и участия в деятельности различных литературных групп; его восторженная поддержка Революции и участие в Гражданской войне; его брак с нееврейкой; его переезд из бывшей черты оседлости в Москву; его громкий литературный успех после переезда в столицу; наконец, его участие в становлении государственных механизмов советской культуры (с. 258).

Здесь, как и в случае с типологией литературных поколений, - полная путаница. Прежде всего, Одесса никогда не входила в черту оседлости - и потому именно там возник специфический национальный тип, свободный от проблем черты. Родители Багрицкого с их мечтами о будущем сына - типичные представители этого нового еврейства, которое во многом определило облик еврейских общин в американских городах.
Вообще стоит отметить, что крупнейшие представители советской генерации русско-еврейских или абсолютно русских писателей еврейского происхождения нечасто происходили из черты оседлости и ультрахасидской среды, где мужчины щеголяли в лисьих шапках, а женщины - в париках. Для полноправного перехода в русскую литературу требовалось много больше, чем просто декларация об уходе "в большой мир"… Вспомним о чистом русском языке матери О. Мандельштама и ее книжной полке ("Шум времени"), о культурных интересах семьи (кстати, одесской) Бориса Пастернака, о русско-французских корнях одесско-еврейской поэтики И. Бабеля, о нежелании считать себя русско-еврейским писателем у А. Соболя, начинавшего, правда, в русско-еврейском "Новом восходе", о родном русском языке у важнейшего носителя одесско-русско-еврейской ноты - Владимира Жаботинского до того, как он стал Зеэвом, и т. д., и т. п. Сюда же вторгается проблема крещения русских евреев, будь то в протестантизм или православие, и их возврат в лоно иудейства после Февральской революции, уравнявшей евреев в правах с остальным населением и отменивший черту оседлости6. Этот контекст не может быть исключен из комментария к "Февралю", где читаем:

Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
Я много дал бы, чтобы мой пращур
<…>
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь.

Чтобы ощутить значимость этих строк, достаточно процитировать хотя бы В. В. Розанова из его "Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови":

…не только война, но и охота почти запрещена евреям всем духом их законодательства. Еврей с ружьем, подстерегающий дупеля в лесу, - невероятное и смехотворное зрелище; как и еврей верхом на коне, чертящий воздух саблей: смех, невозможно. Жид в сущности баба (старая), которой ничего мужского не приличествует. Их и "бьют", как "баб", с этим оттенком презрения, удовольствия и смеха: делают это как что-то "само собою разумеющееся" и "ожидающееся"… Втайне я даже думаю, что евреи не не любят, когда их колотят, но только делают "вид протеста", подражая мужчинам и европейцам или притворяясь мужчинами и европейцами7.

"Февраль" же написан совсем другим евреем - бойцом февральской милиции и участником персидского похода, воевавшим вместе с казаками в Красной армии.
Итак, герой поэмы встречает на улице красивую девушку. Влюбляется в нее. Она уходит с другим. А уже в Феврале, заявившись с милицией в притон, он находит там свою Незнакомку. Его удачливый соперник оказывается бандитом, а Незнакомка - проституткой. И вот какие слова обращены к ней:

Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!

Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, -
Может быть мое ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.

Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюбленное ячанье.

Комментарий М. Шраера звучит так:

Начиная с конца 1940-х гг., советские, а потом уже и постсоветские хулители Багрицкого трактовали финал "Февраля" как сценарий иудаизации России, ее оплодотворения "иудейско-мессианским семенем" (закавыченные слова принадлежат Ст. Куняеву). <…> Для Куняева и его единомышленников оплодотворение русской "пустыни" иудейским "семенем" - это квинтэссенция их наихудших страхов, означающая дерусификацию и опустошение. С высоты конца столетия очевидно, что идеалистическая надежда Багрицкого оказалась несбыточным мечтанием. Трава не взошла. Россия отказалась от своих еврейских детей. К счастью, Багрицкий не стал свидетелем ни гибели еврейских писателей в 1952 году, ни дела врачей в 1953-м, ни советской антиизраильской политики 1960 - 1980 гг. с ее абсурдным уравниванием сионизма и фашизма, ни трагедии отказников, ни возникновения антисемитского общества "Память", ни принимающей все более зловеще уродливые формы постсоветской юдофобии (с. 264).

Однако, если действительно счесть, что Багрицкий решил "оплодотворить" еврейским семенем российскую "пустыню", то обиду наших современников-патриотов можно понять. Кому понравится, когда твою страну называют пустыней и в койтусно-религиозной форме "оплодотворяют"?
Цитируем М. Шраера:

Читая заключительный монолог главного героя, невозможно не уловить библейские интонации, библейскую образность, восходящую главным образом к Книге пророка Исайи. Еврейский пророк предрекает всему народу, что:

Возвеселится пустыня и сухая земля,
и возрадуется страна необитаемая,
и расцветет как нарцисс.
Великолепно будет цвести и радоваться,
будет торжествовать и ликовать;
слава Ливана дастся ей.
Великолепие Кармила и Сарона:
Они увидят славу Господа,
Величие Бога нашего
(Ис. 35:1-2).

Эта перекличка Багрицкого с библейскими текстами в очередной раз доказывает сложность его литературной родословной: великая поэзия России от Александра Пушкина до Хаима-Нахмана Бялика накладывается на речения иудейского пророка в стремлении Багрицкого выразить свои собственные предчувствия и упования (с. 264).

Каковы же эти упования? А вот каковы:

Очевидно, что Багрицкий не был проповедником иудейского мессианства в обычном его понимании. Его универсалистское видение судьбы еврейства, как оно выразилось в концовке "Февраля" (курсив мой. - Л. К.) можно сформулировать следующим образом: евреи являются постоянным источником живительной энергии человечества, их рассеянные гены выживут в детях ассимилированных евреев. <…> Образ расцветшей пустыни венчает последнюю поэму Багрицкого - но он так и остался несбывшейся грезой в истории российских евреев (с. 265).

Выходит, М. Шраер как бы солидаризуется с позицией С. Куняева и К°, лишь давая ей противоположную оценку. Но зададимся очередным вопросом: причем тут, собственно, А. С. Пушкин и Х.-Н. Бялик? Разве что оба (как и целый сонм и русских, и еврейских поэтов) цитировали пророка Исайю.
А ведь ответ лежал так близко! Достаточно было обратиться прямо к поэме Х.-Н. Бялика "Сыновья пустыни" - в переводе одессита В. Жаботинского, - чтобы узнать, когда и какую пустыню оплодотворят евреи. Никакого отношения к России, смешанным бракам, ассимиляции эта палестинофильская, сионистская и действительно еврейски-мессианская поэма не имеет. Вот отрывок из нее:

Мы соперники Рока,
Род последний для рабства и первый для радостной воли!
Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали - но небо ничтожно и мало,
И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала.
<…>
Как будто бы в недрах пустыни, средь мук без числа,
Рождается Нечто, исчадье великого зла… (Курсив мой. - Л. К.)

Текст этот позволяет представить себе генеалогию образности Э. Багрицкого. Заодно можно добавить, что "рыжеволосая" красавица, оказавшаяся проституткой, выглядит подозрительно не по-русски. По крайней мере, ничего о ее происхождении не говорится. Да и сама банда, которую арестовывает герой "Февраля", по крайней мере, на две трети состоит из евреев: "Семка Рабинович, Петька Камбала и Моня Бриллиантщик".
Порой утверждают, что русские могут писать о России все что угодно - "пальнем-ка в святую Русь", но это не касается евреев. Пусть так. Однако в многонациональной империи всегда приходится помнить, что и у населяющих ее народов может быть свой голос. Тем более если речь идет об одессите - поэте из города, где собственно Руси-то как раз и на было. Это был многонациональный южный город с непредставимым для Центральной России процентом еврейского населения. И если, к примеру, А. Платонов считал, что без него "народ неполный", то что мешало Э. Багрицкому, с его специфическим опытом, счеть, что и без евреев мир - неполный?
Сама по себе реакция людей типа С. Куняева на "Февраль" имеет свою традицию. Так, услышав из уст героев бабелевского "Заката" (обратим внимание на противопоставление заглавия традиционным названиям сионистских газет и журналов - "Восход", "Рассвет") разговор о кацапах, М. Булгаков (как вспоминала Л. Е. Белосельская-Белозерская) "вознегодовал". По-видимому, сегодня, когда ни у кого из пищущих на подобные темы уже нет необходимости бороться с советским агитпропом, пора признать за национально мыслящими людьми право на собственное восприятие некоторых литературных текстов. Только восприятие это не должно быть у евреев примитивно-зеркальным отражением антисемитских взглядов.
Наконец, как совершенно верно указано в комментарии к "Библиотеке поэта", поэма представляет собой лишь первую часть трилогии, которая так и не была создана. Да и сам "Февраль" не закончен. Что ждало нас в гипотетическом "Октябре" или еще в каких-то будущих частях поэмы, бог весть. У нас есть даже подозрение, что и последнее четверостишье, от которого осталось "влюбленное ячанье", тоже недописано. А сложнейший образ героя? Ведь он то участвовал в Стоходе и Мазурских боях, то отлынивал от фронта, то вырывался из среды, где ему "обычным казался мир, прожженный снарядом, пробитый штыком"… Но существовал и еврейский мир, "из которого не мог я выйти", где "родительский дом светился язычками свечей и библейской кухней", - дом, который в итоге "разорван". О чем же пела "иудейская гордость"?
В известном нам тексте противоречия не разрешены, и общими разговорами насчет "амбивалентности" здесь не обойдешься. Поэтому мы оставим подробный разбор "Февраля" до специальной работы.
Теперь пора обратиться к "Думе про Опанаса" и к тому, какие размышления вызвала она у М. Шраера.
Цитируем автора статьи:

Блистательная эпическая поэма Багрицкого "Дума про Опанаса" была заклеймена как "политически ошибочное произведение, в котором искажена историческая правда" (это было в 1949 г. - Л. К.). <…> Особенно усердствовали в стремлении отлучить Багрицкого от наследия Тараса Шевченко, что было тем более актуально, что поэма последнего "Гайдамаки" (1841) служила литературной моделью для "Думы про Опанаса". (Багрицкий даже вынес в эпиграф своей поэмы четверостишье из "Гайдамаков".) Багрицкий обвинялся в "пренебрежительном отношении к народу" в противоположность Шевченко с его "глубоким уважением к свободолюбивому украинскому народу" (с. 245).

М. Шраер почему-то не обратил должного внимания на позицию украинских коммуно-националистов 1949 года. Поэтому ему не пришло в голову, что "свободолюбивый украинский народ" добивался в "Гайдамаках" свободы от поляков и жидов. И далеко не безобиден шевченковский эпиграф к "Думе" , - ведь Опанас сбежал от своего начальника Когана, чтобы его в итоге убить. Вообще создается впечатление, что образ Т. Шевченко в сознании М. Шраера связан со строками другого поэта-еврея, Михаила Светлова:

Скажи мне, Украйна,
Не в этой ли ржи
Тараса Шевченко
Папаха лежит…

Но и с этими строками надо быть осторожнее. Напомним о давнем наблюдении Р. Тименчика, сопоставившего светловскую "Гренаду":

Я хату покинул
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать

со стихами:

Покину Гренаду,
Покину край милый,
Сиона я должен
Увидеть могилы.
(Перевод Н. М. Минского из Иехуды Галеви.)

"Таким образом, - отмечает исследователь, - "снятым" подтекстом троцкистской утопии являются палестинофильские чаяния, которые не могли миновать М. А. Штейнкмана-Светлова в его екатеринославском детстве"8.
И, наконец, совсем уж комично выглядит такая цитата из М. Шраера:

Багрицкий мечтал о России, свободной от антисемитизма и каких бы то ни было межэтнических перегородок. Сплетая в своем творчестве еврейскую ненависть к самому себе и иудейскую гордость, он хотел ощущать себя свободным в мире русской литературы. В блокноте, где умирающий Багрицкий записывал "Февраль", сохранился список телефонов и адресов тех писателей, с которыми он был особенно близок в последние месяцы жизни. Это характерный документ, драгоценная страница ранней советской литературы, где соседствуют имена еврейские и славянские: "(Шмуэль) Галкин 5-47-64; (Исаак) Бабель 9-56-44; (Марк) Колосов 1-98-02; (Николай) Ушаков, Киев, ул. Нерановича, 21-20; (Николай) Асеев 5-51-31; (Владимир) Луговской 73-72". Обретя свой дом в русской поэзии, Багрицкий выбрал направление - сколь бы утопичным оно ни было, - ведущее к идеальному обществу, в котором евреям не понадобится свой голос и свой, отличный от всеобщего, дискурс (с. 262).

На наш взгляд, более наивного текста о советской литературе 30-х никто не написал. Что "драгоценного" можно обнаружить в списке телефонов, который принадлежал нормальному, лишенному дикой ксенофобии москвичу? Неужели в середине 30-х у какого-либо писателя имелась телефонная книжка, составленная по строго национальному признаку?
Словом, начатая не самой подходящей статьей М. Кузмина о Багрицком (которая, кстати сказать, и сама требует большого и трудного комментария), книга Малой серии "Новой библиотеки поэта" оказалась далеко не тем изданием, которое сказало что-то новое и нужное о поэте. Автобиографические материалы автора "Думы про Опанаса", вырванные из хронологического и историко-литературного контекста, напечатанные с неоговоренными изъятиями и недатированные даже в комментарии, не много прибавили к образу Багрицкого. А неудачная работа М. Шраера, возродившая бессмысленные сегодня споры конца 1970-х, и вовсе запутывает дело.
Вместо нормальной биографической и историко-литературной статьи или хотя бы даже эссе, встраивающего Багрицкого в современный ему историко-литературный процесс, мы получили продукт личного самовыражения Г. Морева и М. Шраера. Хотя каждый из них обладает авторитетом в сфере своих научных интересов, нынешняя работа не явится вкладом в изучение малознакомой им (и плохо исследованной в целом) эпохи советской литературы и уж тем более - истории русско-еврейских культурных контактов, становящейся все более важным и продуктивным разделом историко-литературной науки.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 См.: Кузмин М. Дневник 1934 года / Под ред., со вступ. ст. и примеч. Г. Морева. СПб., 1998.
2 Кацис Л. Владимир Маяковский. Поэт в интеллектуальном контексте эпохи. М., 2000.
3 Финкель А. Опыт лингвистического анализа стихотворения Э. Багрицкого "Происхождение" // Studia Rossica Posnaniensia. Poznan, vol. XX, 1988. P. 91-115. Публ. С. И. Гиндина.
4 К слову сказать, библиография работ о конструктивизме в статье М. Шраера удивительно скудна: указаны лишь две публикации, причем последняя - 1985 года. Как ни странно, автору осталась неизвестной и яркая статья А. Гольдштейна "Последний поход на обломовский табор (Советский литературный конструктивизм как идеология)", напечатанная в журнале "22" (Иерусалим, № 82, 1992) и затем вошедшая в его книгу "Расставание с Нарциссом" (М., 1997).
5 Тынянов Ю. Промежуток // Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 179.
6 Некоторые соображения на эту тему см. в нашей статье ""Книжный шкап" отца, "черно-желтый" цвет иудаизма и русско-немецкий нео-марранизм в творчестве О. Мандельштама" // Вестник Еврейского университета. М. - Иерусалим, 1999 - 5760. С. 93-128.
7 Розанов В. Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. СПб., 1914. С. 24-25.
8 Тименчик Р. Чужое слово: атрибуция и интерпретация // Лотмановский сборник-2. М., 1997. С. 91.