 |
У моей дочери странное платье. По темно-коричневому полю разбросаны
маленькие золотые ключики. Цвет старушечий, а рисунок детский.
Конечно, так не одевают десятилетних девочек. Но когда я купила
на рынке эту ткань и показала ее дочери, та не сказала ни слова.
Даже не поморщилась. Хорошая девочка… Она пришла на кухню в синих
джинсах и в синей кофточке, спокойно уселась на стул… И вдруг
меня охватило ужасное предчувствие. Я отвела ее обратно в спальню
и несколько минут тупо осматривала содержимое шкафа, пока не позволила
интуиции решить за меня. Рука выбрала желто-коричневый цвет.
Теперь она сидит за столом напротив меня, с аккуратными, красиво
заплетенными косичками, и молча макает печенье в стакан с чаем.
День сегодня ясный. Ясный и прохладный. Солнечные лучи, пробиваясь
сквозь жалюзи, ложатся светлыми полосами на скатерть и на руку
дочери. Я очень старалась, когда шила платье. Изощрялась как могла,
чтобы хоть как-то смягчить убожество ткани: заузила в талии, не
пожалела материи на юбку, посадила на лифе два крошечных кармашка,
один над другим. Фасон я взяла у дочкиной подружки: ее голубое
платьице однажды привело мою девочку в восторг. "Как у феи",
- повторяла она. Сейчас все еще прохладно, слишком прохладно для
платья из тонкой ткани с короткими рукавами. Но ее восхищение
было таким искренним, таким бесхитростным, что я не могла устоять.
Сегодня я уже ни в чем не уверена. Меня опять пугает коричневый
цвет. Возможно, голубое платье выглядело бы более естественным
в такой ослепительно солнечный день. Иногда забирают именно тех,
кто одет в безликую, поношенную одежду.
В тот день, когда забрали N, на мне было яркое цветное платье,
красно-коричневое, и короткая золотая цепочка. N была одета, как
всегда, в унылый бежевый цвет. Она вообще была вся пыльно-бежевая:
сухая кожа шеи, тусклые глаза за стеклами очков, стоптанные туфли,
старые чулки, белые пряди в туго стянутых на затылке волосах,
даже голос был бесцветным, стертым. И еще… ее губы иногда покрывала
какая-то странная бледность. Но, может быть, я все это придумала,
а у нее никогда и не было этой пугающей бледности возле рта. Может
быть, мое воображение, подчиняясь литературным штампам, покрасило
все, связанное с N, в белесый цвет болезни, смерти, страха. Возле
школьных ворот ее ждала машина... нет, не совсем возле ворот,
а немного поодаль. Когда она уже нагнулась, чтобы сесть на заднее
сиденье, ее костюм смешно сгорбился, и какой-то лысый человек
просто положил руку на этот горб. Нас было трое на лестнице, трое
учителей и дети, занятые своими бесконечными играми. К нашим ногам
подкатился мяч и запрыгал вниз по ступенькам. Я повернулась к
детям, чтобы сделать им замечание.
Моя дочь тихонько помешивает ложечкой в стакане чая, взбалтывая
крошки печенья. Молчит. Она вообще неразговорчива, больше молчит,
особенно по утрам. Даже когда была грудным ребенком, просыпалась
без плача. Я с бьющимся сердцем наклонялась над люлькой, а ее
черные глаза уже были доверчиво распахнуты и без страха вбирали
в себя окружающий мир. Когда она научилась ходить, то по утрам
иногда забредала к нам в кровать, проползала между мной и отцом,
ее тельце прижималось к моему телу, отдавая сонное ночное тепло.
Я просыпалась от этих прикосновений, переполненная нежностью.
Когда ее отец был вынужден уехать от нас, она перестала приходить
ко мне в постель. Я думала, его отъезд сблизит нас, но она стала
еще более сдержанной, закрытой, как-то вдруг очень повзрослела.
Ей было тогда шесть лет. Что понимают дети, о чем они догадываются?
Что понимает моя дочь?
Когда забрали N, дети, игравшие во дворе, этого даже не заметили.
А если бы и заметили, не придали бы этому никакого значения. Что
они видели? Пожилую, всегда будто покрытую сухой плесенью, нелюбимую
учительницу, исчезающую внутри большой машины. Кому это может
быть интересно? На следующий день у них уже была другая учительница.
Что, собственно, произошло? И для чего это вообще нужно помнить!
А моя память изъедена стыдом. Конечно, страх был, но я его не
помню. Хотя, может быть, я ошибаюсь. Потому что ведь, в сущности,
в тот момент, когда мы заметили машину, лысый уже преградил N
дорогу, и сразу стало ясно, кого эта машина повезет. Когда она
отъехала, мы все еще молча стояли там втроем с равнодушными лицами.
Я остро чувствовала, что каждый из нас был во власти своих собственных
обезумевших демонов и боялся, что кто-нибудь догадается об этом.
Мы стояли в молчании, изо всех сил стараясь скрыть свое безумье.
Я стыжусь и этого молчания, и того, что первой нарушила его, что-то
прокричав мальчику, бросившему нам под ноги мяч. Может быть, мне
и нечего стыдиться, но даже если это и так, я все равно стыжусь.
Я снова и снова с отвращением вижу, как мое тело медленно поворачивается
в сторону того мальчика. Мой голос, режущий ухо, до сих пор вызывает
у меня тошноту.
Что знает она, моя девочка? Возможно, она знает все. Теперь моя
дочь молчит по утрам совсем иначе. Это молчание человека, знающего
тайну. Она никогда не спорит, если я прошу ее сменить платье.
Покорно ждет, когда я застываю перед шкафом, парализованная невозможностью
сделать выбор, и рука моя повисает в воздухе. Бесконечно терпелива.
Просто сидит на своей кровати, скрестив руки на коленях, и ждет...
Бежевый цвет - цвет мимикрии, но я уже знаю, что и он ни от
чего не спасает. Иногда бывает безопаснее в чем-нибудь алом или
даже ярко-оранжевом. Но тот парень на рельсах был в беж. Коричнево-бежевое
месиво. И много красного цвета, растекающегося вдоль путей. Я
не знала, кто он, пока не прочла в газете. Декадент в жизни и
в искусстве, алкоголик. Свидетели говорят: он покачнулся и упал.
Это было в полдень того пасмурного, серого дня, когда забрали
N. За всю жизнь мы обменялась с N от силы парой слов. Однажды,
когда я уселась на ее постоянное место в учительской, вдалеке
от раскаленной печки, она подошла ко мне. Я не сказала ни слова,
поспешно собрала свои тетрадки, освободила место, даже не посмотрев
ей в глаза. Но я успела увидеть едва заметную усмешку на лицах
двух молодых учительниц, которые наблюдали за нами, стоя возле
титана. N принадлежала к другому поколению, она преподавала в
этой школе в те времена, когда я сама еще в ней училась. Говорили,
что у нее есть дочь, взбалмошная девица, которая в юном возрасте
спуталась с какими-то иностранцами и сгинула. Но я почему-то не
могу представить N в роли матери.
Если бы только я была до конца уверена, что все дело именно в
цвете! Но в чем можно быть уверенным, когда все стало таким зыбким?..
Нет, не может быть, чтобы это была цепь случайностей. Должна быть,
непременно должна быть какая-то закономерность. Кто-то ведь выносит
приговоры там наверху, отдает приказы… "Этих забрать сегодня,
а тех пока не трогать". Приказы спускаются вниз, разветвляются,
нащупывают новые жертвы, заключают их в смертельные объятья, заполняют
ими машины, вагоны…
Такие платья подходят девочкам в более раннем возрасте: три
или пять лет. Моей дочери десять. Вот уже два года, как она может
быть привлечена к уголовной ответственности, согласно нашей новой
конституции. Возможно, то, что она одета как несмышленыш, ее спасет.
Но ведь может быть и так, что все зависит совсем не от цвета или
покроя. Возможно, есть какая-то другая закономерность, которую
мне пока просто не дано понять. По ночам, когда дочь спит, я листаю
газеты и, призывая на помощь логику, пытаюсь отыскать скрытый
смысл в звучании имен. Я произношу их вслух. Гортанный звук в
начале слова, мягкий в конце, гласные, согласные, звонкие, глухие…
Не раз мне казалось, что из этого бормотания начинает вырисовываться
какое-то правило, и сердце начинало учащенно биться от сознания,
что я близка к разгадке, уже почти догадалась. Но тотчас же после
этого появлялись исключения, одно за другим, снова все вокруг
становилось туманным, неясным, и снова мое тело раскачивалось
в первобытном ужасе перед этой тайной, как тело язычника перед
идолом, страшным древним божеством, изменчивую и капризную силу
которого невозможно постичь… Но природа не капризна, она подчиняется
строгим законам.
Однажды ночью я решила отказаться от этих заклинаний, бессмысленных
бормотаний всех имен подряд и сосредоточиться на каждом имени
в отдельности. Я надеялась, что так мне удастся расшифровать код.
Сначала я заучивала и медленно произносила каждое имя. Потом меняла
местами буквы и находила числовое значение каждого имени. Имя,
фамилия, оба вместе. Имя, фамилия, оба вместе. В нарушение закона
вероятности первые 14 имен оказались кратны трем. Я переходила
от имени к имени, от числа к числу, пока не дошла до пятнадцатого
имени. У меня задрожали руки. Оно оказалось четным, так же как
и те три, что следовали за ним.
Известно, что многих великих ученых озарение посетило во сне.
Когда силы покидают меня, когда мой мозг отказывается служить
мне и как будто хочет выблевать самого себя, я зарываюсь головой
в подушку и в последний раз, уже с закрытыми глазами, мысленно
пробегаю все сначала. Все имена. Быть может, я тоже сделаю открытие
во сне. Ничего мне так и не открылось. Иногда я просыпаюсь от
страха, что нечто крайне важное вновь ускользает от меня. Что-то
очень простое, знакомое, осязаемое, я даже чувствую его присутствие
в комнате. Когда мне удается немного справиться с собой, когда
дыхание снова становится ровным, я понимаю, что теперь еще дальше
от разгадки, чем когда бы то ни было, и ощущаю пустоту.
Возможно, моя ошибка в том, что я пытаюсь отыскать правила в пределах
ограниченного отрезка времени, какого-нибудь одного конкретного
дня, тогда как закономерность можно вывести только на основании
событий, происходящих на протяжении недель, месяцев, десятилетий.
Но даже будь у меня некий инструмент, с помощью которого можно
найти числовое значение такого огромного количества имен, мне
все равно не хватило бы смелости держать дома такие списки. А
память, жалкая память, как ничтожно мало она способна сохранить.
Возможно, я поступаю со своей дочерью несправедливо и совершенно
напрасно надеваю на нее это чудовищное платье. По телевизору я
видела тех троих, которых поймали на границе. Они были в темно-синих
свитерах с ромбами внутри широких полос, чей цвет я так и не сумела
различить. Точно такой же свитер носил наш поэт, внезапную смерть
которого мы оплакивали в тот день. Кроме того, были еще грязно-бежевые,
я видела, как их забирают на улице. Но я не знаю, и у меня нет
никакой возможности узнать, во что были одеты все остальные. Учительница,
инженер, крестьянин, еще крестьянин, школьник, учительница, моряк,
журналист, водитель, женщина-химик, рабочий, продавщица, водительница,
часовщик; тридцати лет, тридцати восьми лет, шестидесяти двух
лет, сорока трех, четырнадцати. А может быть, я ошибаюсь, и нельзя
валить в одну кучу и того, кого раздавил поезд, и ту, что увезли
в машине. Два-три совпадения еще не система. И только до предела
обостренная интуиция, которая иногда бывает признаком безумия,
заставляет меня цепляться за эти совпадения, как будто они и впрямь
позволяют вывести какое-то правило.
Тот, кто, подобно мне, пережил в юности страшную войну, знает,
что интуицией нельзя пренебрегать: улица, по которой ты решил
пойти, улица, по которой ты почему-то решил в тот день и в тот
час не ходить, какое-то обостренное чувство, инстинкт, приказывающий
тебе сегодня выйти из дома раньше, чем собирался, а завтра, наоборот,
задержаться и подождать. Десятки раз я позволяла своей интуиции
управлять мной и если и осталась в живых, то благодаря этому особому,
едва слышному, древнему голосу, который иногда говорит с нами
из самых таинственных глубин нашего мозга.
Когда шла война, мы знали, кто враг. А сейчас… Сейчас народ,
словно пораженное болезнью тело, которое восстало против самого
себя и уничтожает собственные клетки. Без разбора. Учитель, учительница,
инженер, крестьянин, крестьянка, тридцати, тридцати восьми, шестидесяти
двух лет. Больной орган отрезают, пока болезнь не распространилась
на все тело. Здоровая клетка, которая находилась в контакте с
больной, только притворяется здоровой, ее надо уничтожить, пока
не поздно.
Моей дочери уже 10 лет, но ее тело еще не стало угловатым и
неуклюжим, как это происходит с девочками на пороге полового созревания.
Уютная, теплая, само совершенство, она сидит в синих трусах и
смотрит на маму. А мамины руки, как пара сошедших с ума грызунов,
роются в шкафу. Иногда я думаю, что ее молчаливая покорность -
только видимость, что она уже взрослая и все понимает, а иногда
наоборот: моя дочь кажется мне инфантильной. Но так или иначе,
ее пассивность меня пока устраивает. И все же бывают минуты, когда
я оглядываюсь, пристально смотрю на нее, как бы провоцируя, и
страстно жду взрыва гнева, который остановит, наконец, безумные
движения моих рук. Видимо, я действительно сошла с ума. Это и
заставляет меня так мучить ее всякий раз, когда она собирается
выйти на улицу. Может быть, если она взорвется, заплачет, откажется
в третий раз поменять платье, нагрубит мне, крикнет: ненормальная!
- может быть, тогда я признаю, что это безумие, - и оно кончится,
я схвачу ее в охапку и позволю надеть все, что она пожелает. Даже
небесно-голубое платье сошью, хотя сама уже не смогу надеть платье
того же цвета, что и на моей девочке, когда иду на работу в школу,
где учится и она. Учителю не положено одеваться столь легкомысленно.
И если в тот день начнут забирать всех, кто в голубом, мою дочь
заберут одну, без меня.
Мой первый урок начинается в 10. Я все еще сижу в теплом халате,
и одеваться начну только после того, как моя дочь уйдет. Выбрать
одежду для себя гораздо проще. Коричневое платье с ключиками я,
конечно, надеть не смогу. Но у меня в шкафу есть почти такого
же коричневого цвета, только с кружочками. Издали эти два платья
кажутся выкроенными из одного куска материи. Платье моей дочери
длинное, на двадцать сантиметров ниже колен. Будет ей впору и
летом и осенью, а то и следующей весной. Она очень быстро растет,
моя девочка, почти каждый сезон ей нужно новое платье. Я посвящаю
уйму времени поискам такой одежды для нее, чтоб соответствовала
моей. Когда не нахожу, шью сама.
Сегодня интуиция толкает меня в двух разных направлениях, и
я не знаю, какое из них выбрать. Сейчас мне кажется так, через
секунду - наоборот. У нас в шкафу висит обычная, будничная одежда
простого покроя. Но есть и другая, сшитая мною из редких тканей,
ярких и разноцветных, из тех, что не часто увидишь на улице, их
можно встретить разве что в театре. Меня ценят как искусную портниху.
Ко мне часто пристают коллеги с вопросами: где можно достать то
или это, прозрачно намекая, чтобы я сшила что-нибудь и для них.
Но я делаю вид, что не понимаю этих намеков и никогда не признаюсь,
где купила ткань.
Моя дочь выловила из чая все крошки и сейчас, как подобает воспитанной
девочке, идет мыть стакан. Тщательно намыливает его изнутри и
снаружи, смывает мыло, аккуратно вытирает, смотрит на свет сквозь
стекло. Проверяет. Я отхлебываю свой кофе из чашки, подавляя щемящую
боль, что расползается в животе. Такая малышка, а сколько серьезности
в ее движениях!..
Когда я была в ее возрасте, может быть, чуть постарше, за два
года до начала войны, то много размышляла о явлении, которое для
себя условно обозначила, как совершенное движение или совершенный
жест. Я вовсе не была такой же милой и покладистой, как она. Из-за
непомерной гордыни и подросткового высокомерия наотрез отказывалась
ходить в балетный класс. Я знала, что я не принадлежу и никогда
не буду принадлежать к числу утонченных нимф, с прелестными, хрупкими
телами и изящными движениями, чьи непослушные локоны то и дело
выбиваются из-под вьющейся ленты, очаровательно рассыпаются, но
никогда не выглядят неряшливо: этот художественный беспорядок
только украшает их миленькие личики. Я очень хорошо знала, что
всегда буду презираемым гадким утенком среди этих небожителей,
поэтому упрямо не соглашалась, как бы ни сердилась на меня мама.
Я не занималась балетом, зато часто размышляла о том, как много
смысла в движениях человеческого тела. Каждое такое движение,
думала я, самое повседневное, привычное - причесывание или мытье
рук - может быть уродливым, безобразным и, наоборот, прекрасным
и даже совершенным. Совершенное движение - это движение естественное.
Рука, свободно поднимаясь, проходит в воздухе бесконечное число
воображаемых точек, не отклоняясь ни на миллиметр. Излишнее напряжение
лишает движение гармонии, поэтому рука не торопится, когда приближается
к цели, но и не медлит, сохраняя единственно верный именно для
этого движения темпоритм. Одно простое совершенное движение, думала
я, способно изменить мир. Это все равно, как распахнуть дверь
в иную реальность или добыть огонь. Естественное движение - это
не просто прекрасное движение, оно, в сущности, и есть сама красота.
А красоту нельзя не заметить. Я часто представляла себе, как стою
на вокзале и поднимаю руки, чтобы закрепить ленту в волосах. Сначала
всего лишь несколько человек обращают внимание на движения моих
рук. Этот простой, казалось бы, жест притягивает их взгляды, лица
светлеют. Завороженность, с которой они смотрят на меня, заставляет
и других людей оглянуться и посмотреть в мою сторону. Постепенно
на вокзале воцаряется тишина. В тот момент, когда я опускаю свою
руку, смолкают последние голоса. Почему-то я никогда не воображала,
что будут аплодисменты, крики похвал... Уже после того как совершенное
движение закончилось, тишина еще длится какое-то время. Потом
люди отправляются по своим делам, размышляя о явлении красоты,
которое им довелось увидеть, и каждый чувствует, что его жизнь
теперь как-то изменилась, даже если он не может рассказать связно,
что же именно он видел.
Совершенное движение, думала я, требует длительной тренировки
и некоторой отрешенности, чтобы добиться легкости и непосредственности,
чтобы движение возникало как бы между прочим, само собой, а сознание
должно включаться уже потом, к моменту завершения. Потому что
преждевременное осознание может лишить совершенное движение естественности
и разрушить его. Подчиняясь некоему внутреннему импульсу, и по
сей день для меня непонятному, я проводила долгие часы в размышлениях
о каком-нибудь простейшем движении. Например, затачивание карандаша.
Тело свободно, чуть расслаблено. Локти на столе, пальцы одной
руки держат металлическую точилку, кисть второй совершает мягкие
круговые движения, лицо задумчиво, губы не сжаты, а спокойно сомкнуты,
ни в коем случае нельзя морщить лоб.
Снова и снова я надевала пальто только для того, чтобы научиться
его снимать. Так актер часами репетирует, чтобы потом одним точным
движением привычно, изящно и легко перебросить тогу через плечо.
Почему-то мне казалось, что в процессе снимания пальто таится
больше красоты, чем в его надевании. Иногда я была уже близка
к цели, но отклонение от траектории на какой-нибудь миллиметр,
вызванное излишним контролем сознания, приводило к неудаче и вынуждало
меня начинать все сначала.
Я не помню, сколько времени продолжались эти поиски, по-видимому,
несколько месяцев. Желание заниматься ими исчезло так же внезапно,
как и появилось. Много лет спустя, когда я уже училась в университете,
нечто похожее на прежние ощущения вернулось ко мне. Я вновь испытала
тот же азарт, когда изучала строение клетки, и, чтобы рассмотреть
ее форму, осторожно, кончиками пальцев, наводила на резкость микроскоп,
пытаясь найти оптимальный фокус. Стоило мне сделать одно неосторожное
движение, и картинка мутнела, расплывалась. Но это была всего
лишь бледная тень той страсти, что владела мной в детстве.
Сейчас моя дочь с мечтательным выражением лица медленно продевает
руки сквозь лямки ранца. Фокус великолепен. Через мгновение она
выйдет из дома. Моя девочка с косичками, с оттопыренной нижней
губкой, в своем нелепом коричневом платье - само совершенство,
воплощение красоты, которая ничего не способна изменить в этом
мире...
- Ну, я пошла.
Я целую ее в макушку, крепко сцепив руки за спиной. Я стараюсь
не обнимать ее, чтобы мои руки не попытались вернуть ее внутрь
меня.
Через секунду я уже стою у окна и жду. Вот она появляется там,
внизу, в ярком утреннем свете, переходит улицу, идет по тротуару
напротив, поворачивает направо, теряется среди прохожих, снова
возникает на мгновенье и исчезает в конце аллеи под кронами деревьев,
которые только-только начали зеленеть.
И тогда, с запозданием в несколько минут, меня охватывает ужас,
потому что коричневое платье, возможно, ошибка, которую теперь
уже никогда не исправить, потому что, сделав неправильный выбор,
я сама вынесла своей дочери приговор.
Перевод
с иврита: Ольга Катаева

|